Он не мог ждать, он должен был сам узнать, как и что там теперь, там, где горела «семерка». Как будто узнать – значит изменить, повернуть вспять, найти выход, когда выхода нет.
И Лютров полетел к этим холмам, опоясанным незамерзающей сизой излучиной большой реки, глядел на черный дым с высоты двухсот метров и вспоминал утренние рукопожатия ребят, их недолгие сборы, сдержанную радость на лице Жоры Димова, впервые назначенного ведущим летчиком на опытную машину.
«Семерка» еще осенью была испытана на все строгие режимы. Сначала ее вел Долотов, потом Боровский. Ничто как будто не мешало отработанной методике испытаний. Рулежка, первый вылет, доводка двигателей, освоение специфики управления, аэродинамические испытания на устойчивость в различных полетных условиях, в том числе на предельно малых скоростях и максимально допустимых углах атаки к встречному потоку – так называемые большие углы … Машины испытывались при максимальном скоростном напоре на малых высотах и при максимальных скоростях на оптимальных высотах. Из нескольких опытных С-14 «семерка» первой вышла за звук, первой прошла по мукам самолетных испытаний, проведенных Борисом Долотовым. На вопросы ребят о самолете немногословный Долотов отвечал: «Хорошая машина. Строгая». «Семерку» готовили к полетам целевого назначения. Димову осталось закончить отработку пусковых систем – сделать несколько полетов в зону с оранжевыми сигарами ракет на пилонах под крыльями, а затем отправляться в командировку.
Уцелевшая в бронированном контейнере магнитофонная нить с записью голоса штурмана и отмеченные самописцами перегрузки подсказали аварийной комиссии, что невероятное просто, так непростительно просто, что недостойно значиться рядом с жизнью и смертью.
Но так казалось на земле… Когда машина с полетным весом более ста тонн принимается за дельфиньи пляски в воздухе, именуемые раскачкой, из кабины самолета, вошедшего в эти непокорные рукам летчика колебания, все выглядит иначе. Возникновение раскачки в так называемой зоне наибольших ошибок управления не только не было загадкой, но и предупреждалось установленными на С-14 самодействующими механизмами – демпферами, автоматически парирующими самовозникающие изменения угла атаки. Но те же колебания летчик не в состоянии погасить своими руками, потому что слишком длинен по времени путь «человек – рули», потому что наиболее быстро и полноценно машина слушается их при главных, характерных для нее режимах полета… А демпферы, включаясь в работу всякий раз, когда штурвал замирал в руках Димова, еще более усугубляли положение. Одно к одному. В других условиях все было бы по-другому, но самолет не ходит за ручкой одинаково во всех полетных режимах, и зоной наибольших ошибок управления для С-14 остаются взлетно-посадочные скорости, здесь машина особенно «строга»…
Они едва взлетели, магнитофон успел записать всего несколько фраз, продиктованных Саниным по обязанности штурмана:
– Скорость триста пятьдесят… Скорость четыреста…
После недолгой паузы удивленный вопрос:
– Куда ты тянешь?
Неясные щелчки, треск, судорожный вздох, как если бы человек хотел, но так и не смог ничего сказать. И опять голос Санина:
– Жора, куда ты тянешь?
Ему никто не ответил.
– Куда ты тянешь? – крикнул Сергей в последний раз и звонко выругался.
Магнитофонная нить не выдала больше ни звука.
Острые всплески на ленте самописца легко расшифровали слова Санина: «семерка» развалилась в воздухе от перегрузок, превысивших предельные величины в несколько раз.
Все происшедшее от взлета до падения уложилось в считанные минуты и в представлении Лютрова выглядело так.
В трехстах метрах от земли, когда убрались закрылки и вслед за колесами шасси захлопнулись створки гондол, вертикальный порыв воздуха задирает самолет кверху – кабрирующий момент. Рефлекторным движением – штурвал от себя – Димов привычно парирует нежелательное увеличение угла атаки, пытается вернуть машину к нормальному углу набора высоты. Летчика нервирует непослушание самолета, и он все дальше отдает штурвал. Но скорость мала, реакция «семерки» на отклонение рулей запаздывает, на мгновение кажется, что самолет неуправляем. Но вот он поворачивает к земле, тревога отхлынула, чтобы тут же вернуться снова: линия горизонта пересекла стекла кабины и метнулась в небо! Теперь штурвал на себя, еще, еще!.. Но самолет несется вниз как завороженный. И кажется, проходит не пять, а тысяча секунд, пока руки переведут машину из пике в набор высоты, сопровождая переход угрожающими перегрузками… Вверх!.. Вниз!.. Снова вверх!.. И машина не выдерживает.
«Куда ты тянешь?» – кричал Сергей, давая понять Димову, что, работая управлением, он вводит «семерку», залитую топливом под закрутку, в опасный резонанс раскачки, а не противостоит ей. Димов должен был решиться поставить штурвал в нейтральное положение по усилиям, бросить его, наконец, забыть о пилотажных навыках, дать возможность погасить колебания автоматам на управлении – демпферам тангажа… Не мог же он не знать, что они бездействуют, пока управление в его руках?.. Может быть, Димов и понимал это, да земля была слишком близка. Или были какие-то другие причины его молчания, Другая догадка об источниках гибельных колебаний?.. Разрушение машины, огонь и смерть скрыли многое.
Одно несомненно: если Санин пытался предостеречь, значит, поведение «семерки» вышло за грань допустимых отклонений. У него доставало выдержки не вмешиваться в работу летчика. Лютров знал это. В выдержке – основа мужества штурмана, а степень нервного напряжения – в прямой зависимости от веры в летное искусство командира. И это понятно. Практически любая авария при взлете и посадке грозит увечьем прежде всего штурману, если говорить о самолетах типа С-14, где штурманская кабина – первая по полету. И штурману «семерки» суждено было умереть первым, самолет падал кабинами вниз…
Лютров часто бывал у родителей Санина, живших отдельно от Сергея, там же, в пригороде. Теперь ему больно встречаться с ними – он остался в их памяти вестником гибели сына.
Не стало Сергея, и Лютров потерял какую-то часть самого себя. Сергей опекал Лютрова как брата, решал за него, где скоротать вечер, чем заняться в выходной день, куда поехать на охоту…
Долго не мог стереться в сознании день похорон – панихида в зале приаэродромного клуба, четыре закрытых, стоящих в ряд гроба, запах еловых веток; вынос, завывание медных труб. И прощальное слово Гая-Самари, старшего летчика фирмы. Гай говорил тихо, медленно, и так же медленно и тихо падал снег на его красивую голову. Иногда его голос срывался на судорожный шепот, он прикрывал глаза, и на небритых скулах выдавливались желваки.
Нечеловечески трудно говорить о погибших, произносить их имена, когда перед тобой лица матерей, жен и детей, не способных видеть что-либо, кроме мерзлых прямоугольных ям у ног. Гай говорил простые слова о смысле их труда, о том, сколько успели сделать эти четверо, но и простые слова были тут бессильны, потому что нет на человеческом языке слов, нет объяснений, которые примирят материнские сердца со смертью сыновей.
– Они погибли как солдаты, которые не могли и не имели права отступить… – закончил Гай.
Перед погребением мать Сергея упала грудью на заколоченный гроб, уже припорошенный снегом, и никто не решался поднять ее.
Поддерживая под руки сестер Сергея, Веру и Надежду, пока их мужья засыпали могилы, откровенно обливался слезами Витя Извольский; не поднимал склоненной головы Борис Долотов; недвижными стояли Боровский, штурман Козлевич, радист Костя Карауш. Рядом с Лютровым стоял бывший командир их отряда Амо Тер-Абрамян. Он прилетел на похороны из своей Армении, где жил после выхода на пенсию. Седая прядь на смоляных волосах свисала на лоб, на ней не было видно снежинок. Вокруг Славы Чернорая, бывшего комэска и друга Димова, теснились в серых шинелях летчики из воинской части, где еще недавно служил Димов, у которого не было родных. Последний из близких – отец – умер два года назад. Ребята из прошлогоднего выпуска школы летчиков-испытателей – Радов, Саетгиреев, Трофимов – выглядели совсем потерянными. Приехал на похороны и Лев Фалалеев, во благовремение ушедший на пенсию и теперь описывающий в книжках и статьях свою «насквозь героическую», по словам Кости Карауша, летную жизнь. На рукаве желтого ратинового пальто Кантолая была аккуратно повязана траурная лента, шляпу он держал у живота, лицом содержательно скорбел, но уехал, как и явился, вдруг, словно отдавал памяти экипажа драгоценные минуты.