Обнявшись и потискивая Ивана за плечи, Потанька волок его за толпой, приговаривая:
— Эх! Почто не ушел тогда! Продали-ить нас! Ну, сквитаимсе теперича, сколь веревочку не вить, а кончику быть! Кривого знашь? Кожемяку, седельника? Ну! Староста седельников теперь! Неистовый мужик! С твоего окрестило — глаз на Шелони выбило ему!
Мужики толпились в притворе и на паперти, запрудили весь церковный двор. Кто-то все еще бил в било. Высоким голосом с паперти выкрикнули.
Мужики притиснулись. Тише! Настала тишина. Четче раздавались слова одного из старост с церковного крыльца.
— …На государство прошать князя Ивана! Захар ездил, дьяк вечевой, и Назар, подвойский. Баяли, от веча их посылали!
— Кто посылал?
— Веча не было!
Разом взорвалась толпа. Выскочил Кривой.
— За нашими спинами решают, не дадим! Мужики! Платили досыти и так!
Головы клали! За кровь нашу! — он потряс кулаком, свирепо вращался единственный, широко разверстый глаз, дергалось лицо.
— В Детинец!
Толпа повалила к Детинцу, сливаясь с новыми толпами из соседних улиц.
Шли густо, плечо в плечо, многие обнявшись, как Потанька с Иваном, кто-то уже вздымал острие рогатины.
То же творилось по всему городу. Часто стал бить колокол. Самозваные веча объявлялись во всех концах. Хмуро стояли, опустив тяжелые руки, поденщики, возчики, строгали, опонники, шерстобиты, матерые мужики-мастера и безбородые парни-подмастерья. Житьи тоже мешались в общей куче. Толпа уравнивала. Измазанный кожевник, пихнув житьего, примолвил:
— Гляди, не помять бы портов тебе тута!
Тот сердито оглянулся на кожевника:
— Себя не помни! Не до платья, коль головы кладем! — и решительно полез вперед, обдирая дорогой зипун.
На Чудинцевой черный народ ворвался во двор к Самсоновым. Александр, распояской, окруженный мужиками, кричал:
— Не ведаю! Не посылывали! — Рванув рубаху, поднял серебряный крест:
— Братия! Вам крест целую! Не знал и не ведал!
Его бросили, устремившись в другие боярские терема. Новая толпа ломилась в ворота к Феофилату.
В Неревском конце собрались сразу три веча: у Козьмы и Дамиана, у Николы и у Петра и Павла в Кожевниках. Кузнецы вломились в дом к Коробу.
Яков с крыльца клялся, что и он ничего не знал. Неревских собирал Аврам Ладожанин, староста братства оружейников. Было тихо, когда он, высокий, суровый, говорил с помоста о праве народном. Только глухой топот шагов не смолкал, подходили все новые и новые.
Борецкая, одна из всех великих бояр, сама пошла на мужицкое вече.
Несколько слуг прихваченных Марфой с собой, прокладывали дорогу боярыне.
На нее оглядывались недоуменно. Кто и узнавал, охал — Марфа Исаковна!
Сама!
— Пропустите! — говорила Марфа негромко, но твердо, пробираясь к помосту.
Поднялась, стала, оглядев хмурые злые лица мужиков-мастеров: бронников, копейщиков, щитников, ножевников, секирников. Ей любо было видеть силу новгородскую. Еще не зная, что скажет, чуя лишь, что, что бы ни сказала — скажется, Борецкая начала говорить. Пригодились и речи Василья Степаныча, и летописи, читанные долгими вечерами. Говорила не просто о древней славе Новгорода, о величии, гордости и святынях говорила о праве народа, их праве, сказанном в преданиях летописных. О щитниках, смещавших архиепископов, о серебряниках, руководивших ратями, о всех ремесленниках, отличившихся в древних боях за Новгород. И называла годы, когда что было, где записано о том. Как-то поняла, почуяла, что этого им не хватало сейчас — уверенности, от веков идущей, в праве своем.
И где-то враз пропало отчужденье, придвинулись мужицкие лица, закричал в толпе кто-то злой, всколыхнулись обиды.
— Кровью плачено!
— И моей кровью!
На весы сегодняшнего дня бросила жизни сыновей, Дмитрия с Федором. И уже было все свое, обчее, и ругань, и сжатые кулаки, и обвинения, но не молчанье, не чужие сторонние взгляды. Уже смело говорили ей в очи, и отвечала, себя не щадя.
— А король Казимир?!
Борецкая поведала, чего многие из них не слышали, каков был ряд с королем, и о православном князе-наместнике, и о запрете строить латынские ропаты, и о бегстве шелонском сказала, не пожалев ни их, ни бояр.
— А, вас разберешь! Кумитесь друг с другом!
— Тебе бы ране нать с нами говорить, Марфа!
— Ты с нами водись, а не с Захарием, не с Филатом твоим!
— Мне Захария враг!
— Знаем! А чуть что — вместях!
— Меня, как и вас, в господский Совет не зовут!
Не льстила, не роняла себя, не клялась в верности — верили.
Потом различила в толпе глаза Окинфа Толстого. Подошел, как кончилось:
— А я с молодцами кинулся, думал съедят тебя, зол народ, ан слушают!
— Новгород, Окинф, Борецкую не съест! — ответила она вдруг прежним, переливчатым голосом.
В эти дни Борецкую и стали называть Марфой-посадницей.
В пятницу уже с утра грозно гудел весь город. Черные люди начали организовываться. Вместо стихийных вчерашних сходок появились отряды горожан. С быстротою, свидетельствующей о вековых навыках, собирались выборные, создавался Совет, опрашивались уличане, и уже сторожа, наряженная от ремесленных братств, занимала ворота, уже гонцы поскакали в Русу и в прочие пригороды подымать и там черных людей. И когда в субботу члены государственного Совета господ, один по одному, стали собираться в палаты архиепископа, Детинец уже был занят отрядами горожан. Перед часозвонной башней, у входа в Грановитую палату и на дворе, оттеснив владычную сторожу, стояли ремесленники, многие с оружием, стояли ровными рядами, без шума и толкотни, старшие обходили строй, соблюдая порядок, и это было страшнее, чем бунтующее море народное, что прихлынет и тут же отхлынет или враз повернет на другое. Строго ждали, без слова давали дорогу. Недвижно горели лезвия рогатин и острия копий над головами дружин.
Это был Новгород прежний, грозный, позабытый было господами боярами, позабытый, да чуть ли и вовсе не похороненный под шумок кончанской грызни.
Когда все господа посадники и тысяцкие уже были на местах, в Грановитую палату зашли трое старост во главе с Аврамом Ладожанином, сурово поклонились и молвили только одно, что город ждет ответа, после чего тотчас покинули палату.
Совет господ единогласно отрекся от челобитья о государстве, клятвенно заявив московским боярам, что никто знать не знал про поездку новгородских выборных. Получалось, что дьяк Захар и Назарий самовольно поехали на Москву. Такого, конечно, быть не могло, и это тоже все понимали. Ночью город не спал. Наутро объявлено было городское вече на Ярославовом дворе, на которое велено было собраться всем выборным от черных людей, от концов, улиц и братств ремесленных. К ответу призвали Овиновых и Василья Никифорова, воеводу, ездивших на суд в Москву.
Толпа заполонила торг и прилегавшие улицы. Московские посланцы, пробираясь верхами через толпу к вечевой избе, с тревогою видели у многих за кушаками сзади заткнутые топоры. Федор Давыдович, хоть и не был робок, подзадумался: выберется ли живым из Новгорода?
С вечевой ступени послы говорили то же, что и в Совете господ, передавая, как было велено, слова великого князя Новгороду. Им не дали кончить.
— Долой!
Ропот прокатывался волнами по площади.
— Кто посылывал?
— Василья Микифорова сюды!
— Захарию, Захарию!
Овин стал на ступенях, озирая море голов. Сейчас от его сметки зависит все — или жизнь, или смерть. (Кузьма — тот распластался в сенях вечевой избы по стене, скулил, не чая, как и выйти наружу.) — Народ! Мужи новогородские!
— сказал Овин громко. Его слушали.
(«Теперь не теряться! — Он вспомнил понурый затылок Пенкова. — Поделом ему!») — Василий Никифоров, воевода наш, зачем ездил к великому князю на Москву?! Меня прошаете, я отвечу! На суд, по Олфера Гагина слову! А он почто? Кто послов волен посылывать, боярин али воевода городской?!
Захария угадал — и властный голос, и вопросительный тон подействовали. Он не утверждал, не предавал Пенкова, и не отпирался сам, как бы стал отпираться виноватый. И на поднявшийся гул голосов: