Обласканный, провоженный до порога самою хозяйкой, сопровожденный слугою, что нес сверток с дарами и снедью со стола, Зосима спустился по широкой лестнице и еще раз, со двора, оглянулся на терем, что весь сиял и гремел. Марфа не любила, как у иных, чтоб голодные слуги лязгали зубами, когда пируют господа — гулял весь дом; из молодечной, холопьей, людских неслись песни. Отрок Данило вывалился к старцу, чуть устояв на ногах, разрумянившийся от обильной еды, веселый, хмельной и с сожалением, что приходится уходить, начал было рассказывать, какую занятную диковину отмочили скоморохи.
— Сатанинско то действо! — оборвал его Засима.
На темном дворе под холодным, упорно моросящим дождем он представил себе всю временность промелькнувшего праздника и постоянство тяжкого духовного труда, и особенно тяжкий в эту осеннюю пору путь по бурной Ладоге, по Онегушку страховитому, все эти мели, плесы, луды и корги, где при осенном погодьи, когда дует восток, и не пристанешь, лодью тотчас повалит и разобьет! А дальше — утомительный путь по рекам, и холодные волны Белого моря… Конечно, теперь хватит с избытком и на припас снедный, и на лопотину, и на орудья, потребные обители (новый црен надо купить!), и на церковные сосуды, свечи, миро и ладан, и даже на книги. Но довезти, не потопить! Они-то пируют!
Под холодным дождем Зосима с Данилою сошли к пристани, сели в лодку.
Так отбыл из Новгорода и ушел со страниц нашего повествования Зосима, знаменитый, позднее канонизированный угодник, основатель Соловецкой обители, чтобы более уже не появиться здесь. Но перед отъездом, перед отбытием из Новгорода, он совершил то, что смутно обдумывалось им еще в ночь пешего возвращения из Клопска. Под большой тайною сообщил он Панфилу Селифонтову (а перед тем — отроку Даниле, от коего о том уведал онтоновский келарь и иные многие) о посетившем его на пиру ужасном и предивном видении: трижды, подымая очи, видел он семерых старейших великих бояр новгородских, сидящих за столом без голов. Много позднее тех, кто первыми проведал об этом чуде, изумляла прозорливость старца. Видение Зосимы сослужило впоследствии добрую службу Соловецкой обители, помогло ей уцелеть, и не только уцелеть, но и возвыситься под властью московских государей. Но то уже иная повесть, иных времен, когда ни Зосимы и никого из тогда сущих уже давно не оставалось в живых. Так было совершено первое предательство новгородского дела, первое из сотен иных, больших и малых, тайных и явных, вкупе отметивших закат великого вольного города.
Пир продолжался после ухода старца и сделался еще шумнее, а речи еще откровеннее. Слуги разносили пироги и закуски, мелкие пряники, сласти восточные, засахаренные фрукты и орехи. Уже иные двинулись в соседнюю палату, где вновь начались представления скоморохов. И уже незаметно посвященные пробирались к началу столов и под смех, говор и шумную суету молодежи, заграждавшую их паче занавеса, один по одному проходили узким боковым переходом, подымаясь в особый Марфин покой, тот самый, где она принимала Пимена, сегодня освобожденный от лишней утвари, и рассаживались на заранее принесенные стульцы, кресла и скамьи.
Подошли и Василий Селезнев с Дмитрием. Лица построжели. Иван явно не шел ни на какие уступки. Война, почти решенная сторонниками Борецких, теперь становилась явью для всех.
Марфа была единственная из жонок в этом собрании матерых мужиков, по сути
— Совете господ, ибо налицо были все старейшие посадники от пяти концов: Иван Лукинич, он же и степенной, от Плотницкого, Якоб Короб от Неревского, Феофилат Захарьин от Загородья, Лука Федоров от Людина конца и Иван Своеземцев от Славны. Были тут и почти все крупные бояре, от которых зависела новгородская политика (кроме Захарии Овина, но и за него предстательствовал брат, Кузьма). То, что решат они, будет уже решением боярского совета, совета сорока, или Совета господ, который, впрочем, должен был собраться позже, в Грановитой палате архиепископского дворца и под председательством самого архиепископа.
«Как Иона?» — молчаливо повисло в воздухе. Не живой и не мертвый, владыка связывал руки, все еще не назначив восприемника, хоть никто и не сомневался, что восприемником будет Пимен.
— Силы много у князя! Надеяться нать только, ежели после Казани с Ордой у их возможет грызня произойти!
— Что бают на Москвы?
Онаньин поиграл бровями, ответил раздумчиво:
— Слух есть, король Казимир подсылал татарина Кирея послом к царю Ахмату, подымать Орду на Ивана. Тот Кирей беглый холоп Иванов. Еще дед Ивана, Василий Дмитрич, Киреева деда, Мисюря купил. От того Мисюря Амурат, от Амурата — Кирей, все при дворе великих князей Московских выросли. Так что, надо полагать, знал немало! Посла перехватили. Сарай тем часом вятичи пограбили изгоном, отай подошли. Ахмат кочевал с Ордой, не поспел воротитьце… Дак вот и полагайте тут!
— Как дела в Литве, поможет ли Казимир? — озабоченно вопросил Яков Короб, беспокойно обегая мягкими серыми глазами суровые лица вятших.
Супясь, из своего угла подал голос Иван Кузьмин:
— Договорная не подписана! Спорим… Вече должно решить.
— Как житьи, как купечество?
Киприян Арзубьев положил на стол жилистые кулаки, ответил твердо:
— Житьи не подведут. Думаю, и вече перетянем!
Панфил огладил бороду, вздохнул:
— Марко мой за иваньское купечество ручаетце!
Прочие молчали, но похоже было, что мнение Борецких перевешивало. И все же какой-то окончательной искры, чтобы тотчас и совсем порвать с Москвой, не хватало. Феофилат вздохнул из глубины своего мягкого чрева, сощурил глаза, как сытый кот, показал рукой извилисто:
— Лучше бы эдак! Как издревле было: против суздальцев — Чернигов, против Твери — Москва, против Москвы — Литва, а Новгород со всема в мире и спокое…
Тут взорвался старый Богдан.
— Хорош мир! У меня сын убит под Русой! — глядя прямо перед собой, как с вечевой ступени, он громко заговорил:
— Князи русстии суть рода варяжска, приглашены мужами новгородскими в первые времена, князь Рурик, и Синеус, и Трувор. От Рурика и род княжеский. А посадник первый Гостомысл, от кореня нашего, изначального, и все мы, великие мужи новогородские, старейшие князей великих! И волость нашу одержим вольно и самовластно по грамотам Ярославлим, како заповедовал нам Ярослав Мудрый киевский, в прадедни веки. А что поминают Владимира Мономаха да Олександра Невского, яко сии суть вмешивались в суд и волости господина Новгорода, дак пусть не величаются! Московские князи от того корня младших ветвей, а старейшие суть ростовские да суздальские князи. По роду наш служилый князь, Василий Васильич Горбатый-Суздальский родовитее князей московских!
По праву лествичного наследия, что заповедал Владимир Мономах, не Василий Васильич Темный, а Юрий Дмитрич должен был княжить на московском столе! А за ним Дмитрий Юрьевич Шемяка, иже опочил и похоронен у нас, в Юрьеве, и принимали мы его как великого князя, та была честь! И мы, братия, в посадничестве и во князьях вольны суть! — Он пристукнул посохом, загородив глаза мохнатыми серыми бровями. Руки на посохе не дрожат, крепкие руки, власть держат и хозяйство ведут. Внуков еще не выделяет Богдан, каждую мелочь в хозяйстве помнит, как родословную.
Офонас Остафьевич пережевал сказанное, утвердился, свел плотные упрямые губы, сжал беззубый рот, отчего борода задралась вперед, кивнул согласно. Кузьма Григорьевич медленно склонил лобастую голову тем же братним, стойно Захарии Овина, движением толстой шеи. Молодые — необычайно серьезный Тучин и насупленный, исподлобья сторожко следящий за стариками Василий Селезнев — только молча переглянулись, для них уже все было решено. У Луки Федорова жалко вспотело лицо. Казимер, старый герой Русы, забегал глазами. В Совете одних стариков он бы и выказал сомнения, но тот подлый маленький страх, который он тщательно скрывал все эти долгие годы, страх, появившийся впервые в тот миг, когда он, раненый, пересев на чужого коня, бежал с поля боя, бросив на произвол судьбы Михаила Тучу, лучшего друга своего, страх перед Москвой и постоянная боязнь того, что о его страхе кто-нибудь узнает, не позволили ему возразить, особенно в присутствии молодежи, и он вослед Офонасу утвердительно кивнул головой.