За два года наладились двинские и важское хозяйства, и поморские села поднялись. И на Терьском берегу ладилось, куда, к счастью, москвичи не доходили, и на Летнем, и на Поморском, и на Выге, Суме, Нюхче, и в Обонежье. И уже можно было ворочаться в Новгород, строжить Федора, собирать друзей. После Святок Марфа воротилась домой.
Новгород почти отстроился. Кое-где лишь глаз подмечал: вон в том монастырьке церква была — шатровый верх, а теперь срублена клетью, на абы как. Там ограда стояла из тесовых плах, резная, а нонь плохонький частокол. Здесь, будто, терем был попышнее… В деревнях, по пути, гораздо хуже, иные и запустошены в конец. Подъехали с торговой стороны, от Рождества на Поле. Рогатицкими воротами. Мимо Святого Ипатия, вдоль по улице, к торгу, к Святому Ивану на Опоках. Все знакомое, а гляделось будто внове. Усмехалась своему, кутая лицо постаревшее (сама знала!), в морщинах в темный плат, озирала Марфа родной Новгород. Возок проминовал Славну, торг, кони вылетели на оснеженный Волхов, и уже впереди только и виделось одно — свой терем на горе. Как-то там?
Дом начинается с ворот. Вроде бы краска полупилась, потемнели резные вереи, или в глазах так, все темнит после севера? Снег выпахан не чисто…
Нет, чисто, ждали! Дворня толпилась, встречая. Много новых лиц, верно, Федор набрал или Иев сам постарался. Возок окружили с поклонами. Марфа поднялась к себе. Сын встречал на крыльце, шел следом теперь. Глаза воротил
— знает, что будет разговор. Потом! Огладила по голове Олену, поцеловала Онтонину. Пиша встретила в слезах, обрадовалась неложно. От того потеплело на душе.
К трапезе прискакал Олферий с Фоврой. Марфа ласкала внучонка, Василия — подрос! Давно ли пеленала! Мельком, внимательно, заглянула в глаза снохе:
— Федор не обижает?
Та заалела, потупилась, решительно помотала головой.
— Нет!
— Ин добро. С кем он там крутит на Славне, с рыжим, с Василием Максимовым? Нашел приятеля! На вот, гостинец тебе, со Терьской стороны!
Высыпала перед снохой горсть крупного северного жемчугу с редким розовым отливом. Та просияла. Маленькому гостинцы свои — морские раковины, расшитую цветными мехами лопарскую оболочинку-малицу и сапожки из оленьей шкуры да сушеные морские звезды. Олене бросила походя:
— Замуж пора! Фовра, смотри, детей носит, остареешь в девках! Иван Савелков все не женат? — спросила невзначай, знала сама, конечно. — Думай, девка, годы-ти идут! — сказала и не стала боле слушать ни смотреть: пусть сама решает.
За трапезой расспрашивала, кто помер, заболел, женился, кто у кого народился. Ненароком вызнала у Олферия, что делается на Славне.
Новое было лицо у Марфы. Уже не сказать, что красавица, что годы не берут
— то все ушло. Морщины легли, но от них лицо не одрябло, а стало сурово и решительно. Глаза — светлее, словно промытые северными снегами.
Резче сказывалась властность в движениях твердых рук, в голосе, словно все прочее выжгло теперь или отгорело само. Дел городских касалась слегка.
— Степенной Федор Глазоемец? — спросила, усмехнулась, а так, словно, не кончай в феврале славенский посадник свой срок, не усидеть бы ему и на степени.
«Ой ли, хватит ли сил нынче?» — подумал Олферий. Теща не помягчела и, видно, знать не хочет, кто нынь в силе в Новгороде. Или знает?
Легко так, между делом, сказала, взглянув на Федора:
— Березовец опять грабили москвичи? — И вновь усмехнулась недобро.
Удалясь после трапезы, позвала Пишу.
— Сказывай, старая, как тута без меня?
Вполуха выслушала мелкие дела, домашние заботы Пишины, перебила:
— Слыхала, и вы тут великого князя с молодой женой поздравляли?
Пиша в радостях, что боярыня полюбопытствовала о том, о чем лонись судачил весь Новгород, зарассказывала о византийской царевне:
— Красавица! Пышная вся, белая такая, уста алые, цто купциха московська, право!
— Ты-то цему рада? — с усмешкой осадила ее Марфа. Помолчала, выронила:
— Цареградску перину себе достал князь Иван! Теперь царем величать себя прикажет! Ну, говори, говори! Сбила я тебя, не обессудь…
Мылась в бане. Как прежде, мятой и богородской травой пахнул густой банный дух. Вечером приняла ключника. Слушала молча, пытливо разглядывая Иева. Грамотки приняла небрежно.
— Оставь, проверю. И погляжу сама, сколь цего в анбарах у тебя. Людей сам напринимал али Федор?
— Федор Исакович сам тем мало займуетце. Все в делах градских.
— Хорошо, иди!
Федора вызвала перед сном.
— Ну, сказывай! Со Славной повелся нонь?
Федор объяснял сбивчиво, горячась, словно оправдывался перед матерью, что без Славны силы не хватит, все одно. Нужно вместе, всем городом, пото он и дружит со славлянами! И вроде было не глупо, да ведь все одно ни с Глазоемцевыми, ни с Полинарьиными, ни с Фомой Курятником, ни с Исаком Семенычем, ни со Слизнем, ни с Норовом, ни с Кириллой Голым не сдружился.
А Василий Максимов — не велика благостыня… Да и все одно Максимов еще не Славна! А кто больше-то? Немир с Олферием? Дак те и были свои!
Тоже слушала молча, не прерывала, как и ключника. Вздохнула только под конец:
— С Савелковым бы тебе, с Никитой Есиповым. Эти не продадут! А рыжий-от, Василий Максимов твой, темный он какой-то! Смотри, не прогадай, Федор. Митя с им дела не имел… — Усмехнулась, видя налитое упрямством лицо младшего сына. — Губу дуешь? Один ты у меня, Федя, головы терять не след! Да и славлянам нынь верить… А вредит вам кто тамо? Назар, подвойский, говоришь? Что-то про его баяли мне. Он тоже к Денису ходит, надоть Гришу Тучина спросить об ем! Ну, иди. Помолись на ночь, со злобой день не кончай. Друзей надо наживать, Федор, а такие-то, как Василий Максимов твой, в беде помогут
— ой ли!
В горнице прохладно. Жары в изложнице не любила Марфа. От лампадного огонька чуть колеблется тьма. Спит боярыня Марфа Ивановна Борецкая под собольим одеялом. Иногда застонет впроснях. Верная Пиша подымется — нет, спит государыня Марфа, привиделось что, верно. Задремывает Пиша. С государыней Марфой сразу спокойнее стало. Есть кому приказать. Теперь и девки сенные поостерегутся на Пишины указы недовольничать. Не от себя, от Марфы Ивановны имени и выбранить способнее, и похвалить знатнее. Спит Марфа. Всего-то отдыху у боярыни одна ночь. Завтра дела, и свои, и городские, и московские. И все сама, одна, младший сын не помога. Иные смотрят, на нее опереться. Лишь ей одной не на кого. На Бога да на себя.
Капа должна бы в первый день пожаловать. Две улицы перейти, велик ли труд! Ради Дмитрия переломила себя Марфа, пошла назавтра сама, первая.
Понесла гостинцы. Доброй бабушкой ступила в терем Якова Короба. Яков залебезил — не ждал, не чаял, мол! Не чаял… Капа тоже низила глаза. Худо ли жилось у свекровы? Ваня, маленький, застеснялся было. До чего похож на Митю! Сердце защемило враз.
— Иди, Ванятка, сюда, баба Марфа станет сказку сказывать!
Подошел, не забыл все же.
— Каку тебе, стару, нову?
— Баран, золоты рога!
Вспомнил! Маленькому все говорила. Посадив на колени, Марфа начала:
— Жили-были дедо да баба. Детей у них не было никого. Вот и задумали: давай слепим из глины паренька! И слепили, и он заходил, засмотрел. Ходит и ходит. Вот раз дедко ушел в лес, дров сечцы, а бабка сидит, прядет, паренька глиняного послала за клубом. А Глиняшка етот входит: «Бабка, бабка, ты цто знаешь?» — «А цто мне знать?» — «А я съел клуб с веретешком, семь печей калачей, семь печей хлебов, семь печей мякушек, быка-третьяка и тебя, бабку с прялкой, съем!» — Хам! И съел. И пошел по дорожке. И идет дедко навстречу, с топорком…
Ванятка прыгал на коленях, подсказывал:
— И девку с ушатом съел!
— Да, и дедка и девку. И идет жонка с коромыслом. «Жонка, жонка, ты цто знаешь?» — «А цто мне-ка знать?» — «А я съел клуб с веретешком, семь печей калачей, семь печей хлебов, семь печей мякушек, быка-третьяка, бабку с прялкой, дедка с топорком, девку с ушатом, и тебя, жонка с коромыслом, съем!» — Хам! И съел.