Отстояв службу, великий князь с боярами изволил быть на обеде у архиепископа, в палатах владычных, вновь отметив про себя роскошь и каменную основательность Евфимиевых строений, отметив и башенный часозвон, по примеру коего не худо бы сделать и на Москве часы, вознесенными на башню. Внешне он был ровен, ел и пил весело, после чего архиепископ Феофил одарил князя многими дары. Назавтра, двадцать четвертого ноября, в пятницу, был назначен большой прием и княжий суд на Городище.
Вновь потянулись уже отобранные и подобранные княжими дьяками просители, изветники, жалобщики, ходатаи и просто жаждущие увидеть государя Московского, с дарами и поминками, старосты и лучшие люди, монастырские обитатели, рушане и корела.
Иван Третий сидел в кресле с подножием, в меховой, с короткими, до локтей, рукавами чуге, одетой сверх кафтана, в византийском древнем золотом оплечье с бармами и золотой, отороченной соболем шапке Мономаха.
Дворянская стража выстроилась вдоль стен. Бояре выслушивали просителей, принимали свитки грамот, а также дары и передавали подручным дворянам, уносившим все это в заднюю, где два дьяка вели запись прошений и приносов.
Наклонением головы Иван отпускал очередную группу просителей и приказывал ввести новых.
Весь этот день и весь этот прием были только лишь тщательно разработанною присказкою к следующему дню и завтрашнему судилищу, и все эти жалобщики, сами не подозревая того, нужны были затем, чтобы придать убедительность и весомость законности грядущему судебному действу.
Приказав наместнику с подручными разобрать жалобы без проволочек и по правде, Иван отужинал и лег почивать.
Следующий день был субботний. С утра государь сходил в церковь, затем обедал и после обеда принял жалобщиков. В этот день, двадцать пятого ноября, били челом две улицы, Славкова да Никитина (от каждой улицы наместники князя озаботились собрать как можно более жалобщиков) на великих бояр и житьих Неревского конца во главе с Онаньиным, Есиповым и Борецким. Иван Третий отметил, что от улиц было по одному старосте, Арзубьев и Иван Кузьмин не явились. Тот и другой не знали, к беде своей, что великому князю Московскому служат без отверток и отказ от принятой службы рассматривается на Москве как измена государю. Вслед за старостами и жалобщиками Славковой и Никитиной, подступили бояре Лука и Василий Полинарьины и тоже били челом на великих неревских бояринов. Иван Третий тотчас дал жалобщикам своих приставов: Дмитрия Зворыку, Федца Мансурова и Василия Долматова.
У князя были в это время на приеме владыка Феофил, плотницкие посадники Захарья Овин с братом Кузьмой, неревские посадники Казимер и брат его Яков Короб, Лука и Яков Федоровы и иные бояре и житьи, вызванные нарочито, чтобы явиться свидетелями жалобы.
К ним Иван и обратился почтительно, прося — именно прося, а не приказывая, — дать своих приставов для вызова оговоренных на суд: «Понеже хочу яз того дела посмотрети».
— А ты бы, мой богомолец, — прибавил Иван со спокойною твердостью, и вы, посадники, у меня же тогда были бы, хочу бо при вас обиденным управы дати.
Феофил, недолюбливавший всех вообще неревлян, Захария Овин, в душе обрадованный несказанно, и довольные, что их самих оставили в покое, Казимер с Яковом Коробом согласились без слова. К Новгороду тотчас было отправлено с тысяцким Василием Максимовым требование дать приставов на поименованных в жалобе новгородцев, и городские подвойские Назар и Василий Анфимов с приставами и позовниками отправились по домам оповещать ответчиков, равно как и самих истцов — ограбленных уличан Славковой и Никитиной, — вызывая тех и других наутро на Городище, пред очи великого князя и государя Московского.
К Борецким Назар приехал поздно вечером. Федор только что воротился к себе, не успел разоболочиться, как раздался стук в ворота.
Подымаясь по ступеням, — позовников он оставил внизу, — Назарий поежился. Хоть и не в первый раз бывал тут, а все же к самой Марфе Борецкой с таким делом ему являться и подумать раньше не приходилось.
Федор выслушал подвойского, презрительно щурясь, поглядел исподлобья, передернул плечами, фыркнул заносчиво:
— Слыхал уж от Василия Максимова самого!
Знал, чем уколоть Назария.
Марфа появилась неожиданно в дверном проеме. Строго спросила, в чем дело. Выслушала молча, не шевелясь. Сказала негромко:
— Выйди, Назар, пожди тамо!
Для Назара Федор был друг его заклятого врага, Василия Максимова, но он уважал Марфу Борецкую. Склонив голову в молчаливом поклоне, он покинул терем. Федор — он сейчас, выставив упрямый лоб и раздувая ноздри, был похож на молодого рассерженного вепря — тронулся было следом за Назарием, к выходу, как мать стала на пороге. Подняв голову, Федор увидел ее совсем черные, безумно расширенные глаза, смутился, попытался отделаться шуткой:
— Полно, мать! Василий Максимов клялся, что ничего худого не будет.
Он и приставов наряжал. Ну, может, заплатить лишку придется!
— Погубят! Обманывает тебя Василий твой! — Марфа произнесла слова судорожным, не похожим на нее торопливым шепотом и вдруг, видя, что сын, бычась, пытается ее обойти, сорвалась, крикнула надрывно, раскинув руки: Не пущу! Федя! Один остался… Феденька! — Она кинулась к нему, хватая сына за плечи, приговаривая в забытьи:
— Сыночек мой! — Засоветовала жарко:
— Кони готовы! Беги! В Андому, на Водлу, на Выг, в леса забейся, сама за тебя отвечу! Опомнись, Федор!!! — выкрикнула она, видя, что тот старается оторвать ее руки от себя и пройти.
— Взрослый я аль нет! — гневно говорил Федор. — Пробегаю, опять как дурень и буду! Достальных оправят, меня одного обвинят, земли отберут того хоцешь?! Не забирают-ить меня!
Он сердито вырвался. У Марфы ослабли руки, отвалилась к стене. Сын вышел.
«Остановить! — пронеслось в голове у Борецкой. — К кому? Куда? Ночь на дворе. Все одно!»
— Пиша! — крикнула она. — Давай шубу, плат, живо!
К Богдану — он поймет, должен понять.
На улице вьюжило. Снегом враз залепило лицо. Пиша, спотыкаясь, почти бежала следом. Ворота у Богдана были заперты. Долго спрашивали — кто?
Долго отпирали.
Сама не своя Борецкая ворвалась к разбуженному — он рано ложился Есипову, который, кое-как одетый, вышел к ней в горницу, моргая спросонь и морщась на свечку, что держала прислуга. Увидав безумные глаза Марфы, ее сбитый плат, он едва не попятился.
— Богдан, ты останови! Неподсудны вы! — тяжело дыша, почти выкрикивала Борецкая. — Говорила, баяла: рати соберите! Глупой бабой обозвали… Что ж это?! Богдан, ты хоть умней их! — Она уже готова была пасть на колени.
Богдан бросился, поддержал.
— Что ты, Исаковна, Господь с тобой! — Оборотясь, рявкнул:
— Огня!
Феклу! Сбитню! Живо! И прочь! Все пошли! — Подвел к лавке:
— Присядь, Исаковна, спаси Христос, ты же у нас самая сильная, Марфа! — Наливал сам в кубок горячий душистый сбитень. Старческие руки вздрагивали. Марфа пила, обливаясь, ее всю трясло. Богдан приговаривал:
— Ручаютце, что ты! Не посмеет. Все званы, думашь, Федор твой один! И я, и Василий Онаньин, и Тучин — все как есть! Да кабы брать надумали, думашь, стали бы звать? Тут же за приставом поволокли!
Марфа вдруг успокоилась. Устало взглянула на Богдана:
— Прости! Может, и верно, баба я, дак не понимаю чего. Только сердце болит, за всех вас болит, не за одного Федора! Прощай, Богдан, может, и не увидимся больше!
— Воля господня на все, а только зря ты, Исаковна! Мы-ить в правде своей, по правде и суд творили!
На улице, чуть не столкнувшись впотьмах с каким-то прохожим, Марфа отступила в снег и тотчас узнала Ефима Ревшина. Тот тоже признал Борецкую, остоялся.
— Марфа Ивановна?! — спросил удивленно, пригляделся, не случилось ли беды какой. Одна, а тут неспокойно, от московских гостей тем паче худого можно ждать. Поди, тоже знает про суд, уж не пото ли и вышла? Осторожно спросил, поддерживая Марфу:
— Федор Исакович едет ле?