Изучая позицию, Константин размышлял, что же надо сделать, чтобы добиться от Малека хоть какого-нибудь, любого – но отклика. Тот никак не среагировал даже на слова о десяти годах – нелепо, смехотворно долгом сроке. По всей вероятности, их игра закончится гораздо раньше. Неопределенность даты казни, придававшая всему этому такой странный, эксцентричный привкус, была задумана совсем не с целью превратить последние дни осужденного в пытку напряженного ожидания, а просто чтобы затемнить, затушевать самый факт его ухода из жизни. Будь установлена наперед точная, вполне определенная дата, в последнюю минуту вполне мог бы возникнуть порыв сочувствия, попытка добиться пересмотра приговора, возможно – даже ценой перенесения части вины на кого-либо другого. Бессознательное, а то и сознательное ощущение соучастия в преступлениях осужденного могло спровоцировать мучительную переоценку, а потом, после приведения приговора в исполнение, глубоко проникающее чувство вины, чувство, на котором могут сыграть к своей выгоде оппортунисты и интриганы.

Существующая система с успехом предупреждала все эти опасности и нежелательные побочные эффекты; осужденного устраняли с места, занимаемого им в иерархии, в тот момент, когда оппозиция ему была в апогее, затем передавали следственным органам, а оттуда – в один из высших судов, чьи заседания велись исключительно при закрытых дверях и чьи приговоры никогда не обнародовались.

С точки зрения прежних своих коллег он исчезал в бесконечных коридорах бюрократических чистилищ, его дело постоянно подлежало рассмотрению, но никогда не закрывалось окончательно. А главное, сам факт его вины никогда не устанавливался и не подтверждался. Как понимал Константин, его приговорили на основании некой смехотворной мелочи, гнездившейся где-то на обочине главного обвинения, простой процедурной уловки, подобной неуклюжему повороту сюжета в рассказе и изобретенной с единственной целью – закончить следствие. Хотя сам Константин прекрасно знал действительную природу своего преступления, его так никогда и не уведомили формально, в чем его вина; более того, суд прямо из кожи вон лез, чтобы избежать предъявления каких-либо действительно серьезных обвинений.

Эта странная, полная иронии инверсия классической кафкианской ситуации – вместо того чтобы признаваться в несуществующих преступлениях, он был вынужден принимать участие в фарсе, утверждавшем его незамешанность в прекрасно самому ему известных проступках, – сохранялась и теперь, на этой вилле для приговоренных к высшей мере.

Психологическая подоплека ситуации была не столь очевидной, но значительно более тревожной: палач, с дружелюбной, обманчивой улыбкой подзывавший жертву к себе, уверяющий, что все прощено и забыто. Тут палач играет не на обычном подсознательном ощущении тревоги и вины, но на внутренней, врожденной убежденности, что самое страшное не может случиться, на той одержимости идеей личного бессмертия, которая в действительности есть не что иное, как присущая каждому человеку боязнь заглянуть в лицо собственной смерти. Вот эта-то уверенность, что все будет хорошо, это отсутствие каких-либо обвинений и создавали такой идеальный порядок в очередях к газовым камерам.

В настоящий момент парадоксальную личину этого воистину дьявольского умысла представлял собой Малек: мясистое, аморфное лицо вкупе с безразличным, хотя и двусмысленным поведением делало из него олицетворение всего государственного аппарата. Возможно, сардоническое его звание «надзиратель» ближе к истине, чем могло показаться на первый взгляд, и его задача – просто присутствовать в качестве наблюдателя, самое большее – посредника на чем-то вроде средневекового суда Божьего, где Константин сам и обвиняемый, и прокурор, и судья.

Но только в этом случае, продолжал размышлять он, изучая доску и все время ощущая громоздкое присутствие Малека по другую ее сторону, в этом случае получается, что они напрочь неверно оценили его натуру, его неисчерпаемую душевную энергию, чуть ли не галльскую жизнерадостность и беззаботность. И не ждите, чтобы он сам расстался с жизнью в унылой оргии самоугрызений и самообвинений. Не для него невротическое самоубийство, столь любимое всеми славянами. Пока остается хоть какой-то выход, он без малейшего уныния будет нести бремя любой вины, снисходительный к своим слабостям и всегда готовый с шуткой от них отмахнуться. Беззаботность всегда была лучшим его союзником,

Глаза Константина осматривали доску, двигаясь по вскрытым для дальнобойных фигур диагоналям, словно ответ на столь настоятельно требовавшую разрешения загадку находился где-то на этих покрытых лаком дорожках.

Когда? По его оценке – месяца через два. Почти наверняка (тут он совсем не боялся, что просто вговаривает это себе) – не в ближайшие два-три дня, даже не в ближайшую пару недель. Спешка всегда непристойна, не говоря уж о том, что так вообще пропадает то, из-за чего весь огород городили. Два месяца надежно заведут его в чистилище; это – период достаточно долгий, чтобы он сломался и выдал тайных своих союзников, буде таковые имеются, и достаточно краткий, чтобы соответствовать конкретному совершенному им преступлению.

Два месяца? Можно бы и побольше. Вводя вигру чернопольного слона, Константин начал набрасывать в уме стратегию борьбы. Сперва, разумеется, выяснить, когда Малек должен исполнить приговор, частично – для спокойствия ума, но главное – для разумного распределения времени при подготовке своего освобождения. Просто взять вот так и сигануть через стену навстречу свободе – бессмысленно. Надо установить контакты, надавить на некоторые чувствительные точки иерархии, проложить путь к пересмотру дела. И на все это нужно время.

Его мысли были прерваны быстрым движением левой руки Малека, за которым последовало нечто вроде гортанного хрюканья. Пораженный скоростью и экономностью, с какими Малек сделал свой ход, не меньше, чем объявленным шахом, Константин нагнулся и внимательнее, чем прежде, изучил позицию. Потом с невольным, неохотным уважением исподлобья глянул на противника, все так же бесстрастно откинувшегося на спинку стула. Конь, которого Малек так ловко выиграл, стоял перед ним, на краю доски. Глаза надзирателя изучали Константина с прежним ничем не омраченным спокойствием, словно глаза бесконечно терпеливой гувернантки, широкие плечи терялись в бесформенном, мешковатом костюме. Но в то мгновение, только в то мгновение, когда Малек вытягивал руку над доской, Константин заметил, как мощно сокращаются его плечевые мускулы.

Да не чувствуй ты себя так уверенно, не надо такого самовольства, Малек ты мой драгоценный, с косой усмешкой сказал про себя Константин. Вот теперь я хотя бы точно знаю, что ты левша. Малек съел коня одной рукой, прихватив его толстыми костяшками среднего и безымянного пальцев, а затем, со щегольским стуком, поставил на его место своего ферзя, что не так-то уж легко сделать посередине полной еще фигур доски. Полезное подтверждение (ведь и раньше было заметно: открывая окна, закрывая их, за едой Малек старается скрыть то, что он левша), однако эта неожиданная особенность личности Малека странным образом тревожила Константина – начинало казаться: нет ничего предсказуемого ни в его противнике, ни в их будущем состязании умов и характеров. Даже вполне вроде бы очевидное отсутствие у Малека живости, остроты мысли тут же опровергалось изощренностью его последнего хода.

Игравший белыми Константин избрал ферзевой гамбит, считая, что получающееся после этого начала сложное положение даст ему преимущество и позволит подумать над более серьезной проблемой – проблемой побега. Однако Малек избегал любых возможных ошибок, неуклонно укреплял свою позицию и даже умудрился организовать контргамбит, предложив слона за коня; пойди Константин на этот размен, его позиция вскоре была бы сильно подорвана.

– Хороший ход, Малек, – прокомментировал он.– Но немного рискованный стратегически.

Отказавшись от размена, он неуклюже защитился от атакующего ферзя пешкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: