Киприан опомнился лишь тогда, когда его, избитого, выволоча из избы, бросили в старый ледник. Было сыро и пакостно. Мокрая гнилая земля липла к тонкой одежде. Он промок и дрожал. Через малое время раздались шаги — воевода Никифор (имя его Киприан выяснил в разговоре), икая, спускался в подвал. Чуялось, что он успел опружить на радостях чару пьяного меду, а теперь шел продлить удовольствие от поимки важного супостата. На возвышенные укоризны Киприановы Никифор, взявши руки в бока, захохотал, потом начал ругаться. Ругал он изощренно и всех литвинов поряду, и всю латинскую бл…, и самого Киприана, похотевшего забрать владычный престол на Москве, «латинянина суща», а на возражения Киприановы, что он не латинянин, а православный и русский митрополит, плюнул и опять «с руганью многою» высказал:
— Сука ты, а не митрополит! Литвин поганый! — После чего, громко рыгнув, поворотил к выходу.
Весь день Киприан просидел в старом леднике без хлеба и воды. Болели ушибы, ныла нога, задетая в свалке конским копытом, от непросохшей земли тянуло мерзкою сырью, и он дрожал, не в силах унять колотье во всем теле, дрожал и плакал, и молил Господа о спасении, и пробовал стучать в дверь, и скребся, выискивая, нет ли какой щели. И многажды впадал в отчаянье, и не ведал уже ни времени, ни исхода какого своему срамному заточению, когда в позднем вечеру двери отворились и тот же Никифор сурово потребовал:
— Выходи… мать!
Застывший Киприан, осклизаясь, полез по ступеням. Его опять грубо подхватили под руки, выволокли в сумерки летней ночи. Оглядясь, он к вящему стуженью своему узрел, что и Никифор, и его кмети изодели порты, сапоги и шапки его свиты, сидят на дорогих угорских конях, приметно спавших с тела после целодневных потешных скачек. Сердце Киприаново упало, когда стражники вскинули его в седло и, стеснясь конями, повезли куда-то.
Копыта гулко и глухо топотали по мосту, подрагивали доски настила, и несчастный Киприан думал о том, что его сейчас или утопят в реке, или убьют, и уже шептал слова покаянного псалма. Но тут всадники остановили коней и расступились. «Все!» — понял Киприан, почуя в горле противную тошноту и спазмы в пустом желудке. («Скорей бы уже, Господи! Прими…») Но его пихнули в шею, и тут только он увидел своих избитых и опозоренных спутников: простоволосых, в заношенной посконине, в лычных оборах и лаптях, они сидели охлюпкою, без седел, на клячах, добытых едва ли не с живодерни, и на такого же одра, правда, с деревянным седлом, пересадили и его самого.
Кто-то сильно хлестнул по крупу костлявую Киприанову кобылу. «Катись к ….. матери!» — присовокупил Никифор, замахиваясь плетью, и вся опозоренная кавалькада затряслась убогою рысью под бранный вой, улюлюканье и хохот княжеских стражников. Их в самом натуральном смысле слова выпихали в шею из Москвы.
Четверо кметей, нахлестывая коней, гнали их, не позволяя остановиться, до самой Оки и лишь на том берегу, обложивши на прощанье крепкой бранью, оставили одних.
В том же Любутске, всхлипывая и утирая злые слезы (тут только удалось кое-как поправить ему свой караван, раздобыть седла, частично переменить прежних кляч на возвращенных ему, хотя и загнанных и обезноженных киевских коней), Киприан писал на достанном с трудом великим листе самаркандской бумаги второе послание обманувшим его (как он в тот миг полагал) игуменам Сергию и Федору Симоновскому:
«Киприан, милостью Божией митрополит всея Руси?
(Да, да! Именно так! Избитый и в лычных оборах, но владыка всея Руси!
Ты, Господи, веси!)
Не утаилося от вас и от всего рода християнского, елико створилося надо мною, еже створилося ни над единым святителем от начала Русской земли!
Я Божьим изволением и избранием всего святого собора и патриарха вселенского поставлен есмь митрополитом на всю Русскую землю!
И нынче поехал есмь со всем чистосердечием и доброхотением ко князю великому!
И он, князь, послы разослал и заставы разоставил, аще же и смерти предать нас немилостивно тех научи!
Аз же иным путем пройдох, на свое чистосердечие надеяся и на свою любовь, еже имел есмь ко князю великому, к его княгине и к его детям!
(Киприан всхлипнул, обтерев платом лицо и нос — с сиденья в сыром погребе его бил кашель.)
Он же пристави надо мною мучителя, проклятого Никифора. И какое зло токмо не содеяли надо мною! Хулы, и надругания, и насмехания, и грабления, и голод! Меня в ночи заточил нагого и голодного! И от тоя ночи студени и нынеча стражду! Над слугами же моими что изделали!
Отпустили на клячах хлибивых, без седел, во обротех лычных, из города вывели ограбленных и до сорочки, и до исподнего, и ноговиц, и сапогов, и киверов не оставили на них!
Тако ли не обретеся никто же на Москве добра похотети душе князя великого и всей отчине его?!
Вы, иже мира отреклися и иже живете единому Богу, како, толику злобу видев, умолчали есте? Растерзали бы одежды своя, глаголали бы есте пред князем, не стыдяся! Аще бы и убили вас, а вы — святы!
Не весте ли, яко княжеский грех на люди нападает? Не весте ли Писание? Не весте ли, яко святых Апостол правило семидесяти шестое глаголет: «Не подобает святителю наследника себе поставляти! Сам же таковой отлучен будет!»
Послушайте же, яко тридцать второе правило собора, иже в Карфагене, речет: «Строптивый же да отлучен будет!» И двадцать третье правило Антиохийского собора тако глаголет: «Не подобает епископу, аще и на конец жития своего, иного оставляти наследника в себе место!»
Тожде глаголет и тридцатое правило тех же святых Апостол: «Ничто же есть злейшее сего, еже божественное дарование куплением себе приобретает, мздою или силою княжеской! Да будет отречен таковый от всякого священнического достояния, службы лишен, проклятию и анафеме предан!» Се слышите ли заповеди святых Апостол и святых отец?!
Как можно сие: у вас стоит на митрополичьем месте чернец, в манатии святительской и в клобуке, и перемонатка святительская на нем, и посох в руках? И где сие бесчиние и зло слышалося? Ни в которых книгах! Аще брат мой Алексий преставился, аз есмь святитель на его месте! Моя есть митрополия!
Веруйте, братия, яко тому предерзкому Михаилу-Митяю лучше бы и на свет не родиться! Долготерпелив Бог, но к вечной казни и муке таковых готовит!
А что клеплют на митрополита Алексия, брата нашего, что он благословил есть оного Митяя, дак то есть лжа! Видел аз грамоту, еже записал митрополит, умирая. А та грамота будет с нами и на великом соборе!
А се будет вам ведомо: не вышло из моих уст ни одно слово на князя великого Дмитрия ни до ставления, ни по поставлении, ни на его княгиню, ни на его бояре! Несть моея вины перед ним!
Паче же молил Бога о нем и о детях его! И любил есмь от всего сердца, и добра хотел великому князю Дмитрию и всей отчине его!
И аще кого слышал есмь, мыслящих лихо на князя великого, тех ненавидел есмь! И «многая лета» велел пети ему первому!
(Киприан писал, в миг этот свято веря всему, им написанному. И тому, что он, живучи в Литве, только и хотел добра московскому князю, — тоже. Он вспоминал все свои добрые дела, припомнил кашинцев, когда-то выпущенных им из литовского плена, забывая, впрочем, что поступил так не по любви к Дмитрию, а единственно по просьбе Ульянии. Поминал об изволении полона татарского и об иных добрых делах…)
Которую вину нашел есмь на мне князь великий? Чем аз ему виноват? Ехал благословити его и княгиню и всю отчину его и бояр!
Кладет на меня вину, что был есмь в Литве первое! И которое лихо ему учинил, быв тамо? Будучи в Литве, укреплял веру христианскую!
Церкви святые обновил! Христианство утвердил есмь! Волынскую володимерскую епископию справил!
Буди ведомо вам, яко брату нашему Алексееви митрополиту не было вольно слати ни в Волынскую землю, ни в Литву! Нашим же потружанием оправилося там церковное дело! Князь же великий с Митяем-чернецом гадают двоити митрополию! Которое величество прибудет ему с того?!
А ныне меня без вины обесчестил и пограбил! Се ли воздаст мне князь великий за любовь мою и доброхотение? Слышите ли слова святого собора: «Аще кто от мирских преобидит святителя, таковой да будет проклят!»