Теперь поглядим, из кого состояла его многочисленная свита. Среди трех архимандритов находился Иван Петровский, который «бысть первый общему житию начальник на Москве», а раз так, то, скажем сразу, сторонник покойного Алексия и сподвижник игуменов Сергия Радонежского с Федором Симоновским. То есть противник Митяя, как ни поверни! Почему же он был избран в это посольство? Да потому именно, что послов избирали «общею думою», всей землей, и, следовательно, «молчальники» настояли на присутствии в посольстве своего представителя. В выборе этом выявились начала исконно русского демократического сословного представительства, никогда не угасавшего полностью на Руси даже и в периоды самого тиранического правления, при котором, хочешь не хочешь, а общий совет — дума ли, собор, рада, снем, скупщина, верховный совет или народное собрание — обязательно включает в себя представителей ото всех противоборствующих партий или сословий, а отнюдь не от одного из них.
Вторым из названной троицы был архимандрит переяславский Пимен. (И он станет главным лицом в последующих событиях.) Задержимся на этом последнем.
Переяславль был необъявленной церковной столицей Московского княжества. Тут в 1354 году, в бытность Алексия в Царьграде, сидел, замещая владыку, волынский епископ Афанасий, рукополагавший Сергия Радонежского во игумена. Здесь собирались важнейшие церковные и княжеские съезды. Здесь еще при Михаиле Тверском и Калите судили и оправили святого Петра, первого истинно московского митрополита. Здесь по формальному поводу рождения княжича Юрия Дмитриевича состоялся знаменитый съезд 1375 года, на котором решалось: быть или не быть войне с Ордой, и после которого войска были спешно повернуты на Тверь против Михайлы Александровича Тверского. То есть переяславский архимандрит был по сути первым лицом после Алексия, может быть, не по должности, но по значению. В Переяславле, заметим, располагалась загородная резиденция великого князя Дмитрия. Переяславль давался в кормление виднейшим литовским князьям, выезжавшим в московскую службу. Здесь со времени убийства его отца, Алексея Петровича Хвоста-Босоволкова, сидел его сын, боярин Василий Алексеич Хвост, сидел на поместьях и на кормлении, сидел прочно не то наместником, не то городовым воеводой. Остепенился, отстаивал службы в Горицком монастыре, ездил в Троицкую пустынь к Сергию, растил пятерых сыновей. И все бы добро, да жить не давала досада на потерю после гибели родителя первого места среди московской боярской господы. Батюшка-то был — шутка ли? — великий тысяцкий! Василья Вельяминова перешиб!
Участь Ивана Вельяминова вызывала в нем мстительную радость, а грядущие выборы митрополита подняли заматерелого боярина на ноги. Почуял: и от него зависит! Не что иное — владычный престол! В келье Горицкого монастыря за трапезою с архимандритом, наливаясь бурою кровью, толковал о Митяе: мол, не по канонам ставлен! Свои счеты были еще с покойным князем Иваном: почто оправил и поддержал, почто принял Василья Вельяминова!
(Убийцу отца! — так считал твердо.) Так вот, еще и потому…
Толковал, наваливая тушей на стол. Дороден был боярин, ражих и сыновей нарожал с супружницею своей. Годы прошли! Поболе четверти столетия, почитай! Но остались — не злоба уже, а неутоленное честолюбие и жажда ежели не власти самой, то — прикосновения к власти.
— Пойми ты, отче! — толковал, тыкая перстом. — Невместно! — Мотал головою:
— Тебе, тебе достоит! Ты, почитай, наместник Алексиев!
Под грузом боярского напора, под перстом указующим цепенел переяславский архимандрит. Было — как с горы летит и разверзается бездна под ногами. И — не отвернуть уже, не отринуть от себя искус. Не плоти! Не похотенья иного! Искус власти духовной и веденья того, что недостоин Митяй! Противу Сергия слова бы не сказал Пимен и боярину не позволил. Но Митяй и Сергиеву обитель грозит изменить, оттоле и всему Переяславлю-городу умаление настанет… Настанет! Учнет ездить с Москвы на Владимир! Гляди, тамошних клирошан с собою набрал!
А боярин напирал, давил. Не ведал, что, злым путем идучи, не создашь доброго и что не Господь, а Дьявол говорит ныне его устами… Не ведал и Пимен. Похоть власти самая неистовая в человечестве, и, чтобы отринуть ее от себя, как это совершил Сергий, воистину надобно быть святым. И такой вот муж, уже почти приуготовленный к преступлению, тоже ехал вместе с Митяем!
Третьим в посольстве был архимандрит коломенский, Мартин, о коем и поднесь ничего сказать не можем, кроме того, что по месту своему должен был споспешествовать Митяю, ну а на деле? Не было ли и тут зависти к бывшему коломенскому попу, обскакавшему всех коломенчан? Почему не я?! — первый всегдашний вопрос, с которого начинаются зависть и преступление.
Печатник Дорофей, Сергий Озаков, Степан Высокий, Антоний Копье, Григорий, дьякон чудовский (наверняка сторонник покойного Алексия), игумен Макарий с Мусолина (?), спасский дьякон Григорий — уж этот-то Митяев был человек! (Или тоже нет? Ведь и в иноках Спасского монастыря должно было расти тайное недовольство стремительным возвышением властного временщика!) Далее: московский протопоп Александр, протодьякон Давыд, по прозвищу Даша… А эти как относились к Митяю? Или тоже только с наружным подобострастием?
Старейшинство приказанобылопослуЮриюВасильевичу Кочевину-Олешинскому. Двойная фамилия не знак ли некоего выезда из Литвы, при котором род западно-русских выходцев скрестился с родом старомосковским, родом того самого боярина Кочевы, при Калите громившего Ростов Великий? И не в этом ли роду позднее явились Поливановы, один из которых стал видным опричником Ивана Грозного? А коли так, то мог ли родовитый москвич особенно сочувствовать коломенскому выскочке? И это запомним!
Далее названы пятеро митрополичьих бояр: Федор Шелохов, боярин и сподвижник покойного Алексия; Иван Артемьич Коробьин и Андрей, брат его, — оба дети того самого Артемия Коробьина, который когда-то возил в Царьград на поставление самого Алексия (то есть решительные враги Митяя!); Невер Бармин, Степан Ильин Кловыня — по-видимому, и эти двое — бояре Алексия. То есть в боярах, посланных в Царьград, сочувствия к Митяю не было и быть не могло. Слуги и холопы названных, естественно, разделяли мнения своих господ (век был четырнадцатый!). Так, поди, и прав был Киприан, замечая впоследствии, что Митяю не сочувствовал никто, кроме великого князя, а князя-то и не было с ними в этом пути! Висела над Митяем готовая вот-вот рухнуть, как Дамоклов меч, его судьба!
А прочее — хоть не досказывай!
Конечно, генуэзцы постарались вовсю. Невзирая на размирье с Дмитрием, Мамай принял, обласкал, снабдил ярлыком и пропустил беспрепятственно через свои земли московского ставленника. Чудо? Или же фряжское серебро в прибавку к тому, что и Мамаю шепнули, яко потеря литовских епископий ослабит-де московского великого князя!? Да и не забудем о готовящемся союзе Мамая с Ягайлой, союзе, строго говоря, с католическою Литвой, с той Литвой, которой она стала вскоре, начиная со злосчастной Кревской унии…
(А готовилось-то все загодя, шло к тому, пото и Киприан устремил на Москву!) Ну, и спросим: а как рядовые русичи из посольства должны были воспринять там, в Орде (куда слухи о войне в Константинополе уже докатились, наверное!), как могли воспринять почет, оказываемый Митяю фрягами, и благостыню Мамаеву? Это после сражения на Воже! После погрома Рязани и двукратного погрома Нижнего! После ссор, споров, угроз и всяческой взаимной хулы?! Кого там обещал или не обещал Митяй поминать в молитвах, получая ярлык, подписанный Тюляком (из Мамаевых рук получая!
Словно бы уже и стал митрополитом всея Руси!), дело десятое! В эту пору, в этом накале страстей поминанья уже мало что значили! А вот почет, устроенный Митяю в Орде, и, забегая вперед, поимка Ивана Вельяминова (о чем знали тоже, возлагая — и справедливо — вину в том на того же Михаила-Митяя)
— вот это весило на весах судьбы! Весило тяжко, совсем уж перетерев, почти перетерев ниточку Дамоклова меча. Иван Вельяминов был взят обманом. А честь в те века еще много значила для русичей! «Рыцарская честь», как сказали бы мы теперь, позабыв о высокой морали собственных предков, о том, что и преступления совершая, и нарушая заповеди Христовы, мучились они совестью, страдали и знали, что именно нарушают заповеди и от совести, от заветов Христовых отступают, а не творят, что велят, «наше, мол, дело маленькое», как это, увы, сплошь и рядом видим мы теперь! Да что говорить! Еще в прошлом веке, сто тридцать всего-то лет назад, палача искали, найти не могли, преступник, на пожизненное заключение осужденный, и тот отказался… Скажете: а преступление совершилось, однако! С Митяем-то! Да. Совершилось. Но что чувствовали, что думали эти люди, совершая, быть может, для себя-то самих не убийство, но казнь? Хотя и казнь — убийство… Но это уж как посмотреть! Век был труден, и нравы были суровы по необходимости. Кровь лилась не где-то там в неслышимых и невидимых застенках, а прилюдно, и армия в войнах жила грабежом. И все-таки — и тем паче — была мораль! И была вера! И преступник в конце концов не токмо от меча — и от моральной расплаты не уходил. Как не ушел от нее и архимандрит переяславский Пимен.