Он обнаружил за собой эту способность совсем недавно, недели три назад, воскресным утром. Уныло разглядывая выключенный телевизор, он неожиданно осознал, что настолько свыкся, сросся с физической формой этого пластмассового ящика, что не может вспомнить его назначения. Фолкнеру потребовалось значительное умственное усилие, чтобы стряхнуть прострацию и опознать телевизор. Движимый любопытством, он опробовал новообретенную способность на других объектах и быстро выяснил, что наибольший успех достигается при работе с такими плотными клубками ассоциаций, как стиральные машины, автомобили и прочие потребительские товары. После удаления коросты рекламных слоганов и статусной ценности их внутренние претензии на реальность оказывались настолько шаткими, что полностью испарялись при минимальном умственном усилии.
Нечто сходное происходит при употреблении мескалина и прочих галлюциногенов, под чьим воздействием вмятины на подушке становятся резкими и грандиозными, как лунные кратеры, а портьерные складки колышутся подобно волнам вечности.
Далее Фолкнер приступил к осторожным экспериментам, тренируя свою способность оперировать внутренними выключателями. Процесс оказался нескорым, однако постепенно пришло умение устранять все большие и большие совокупности предметов – стандартную мебель в гостиной, хитроумные, сплошь в эмали и никеле, кухонные приспособления, свой собственный автомобиль – лишенный смысла, он лежал в полумраке гаража, как исполинский баклажан, вялый и тускло поблескивающий; попытка опознать этот загадочный объект чуть не свела Фолкнера с ума. «Господи, да что же это такое может быть?» – беспомощно вопрошал он, чуть не лопаясь от хохота.
По мере развития способности он начал смутно подозревать в ней возможный путь побега из невыносимой обстановки поселка – из невыносимого мира.
Фолкнер поделился этими наблюдениями с Россом Хендриксом, своим коллегой по преподаванию в Школе бизнеса и единственным близким другом, который жил здесь же, в Бедламе, через два дома в третьем.
– Может быть, я научился выходить из потока времени, – заключил свой рассказ Фолкнер.– Отсутствие ощущения времени затрудняет процесс визуализации. Иными словами, удаление вектора времени освобождает деидентифицированный объект ото всех его повседневных когнитивных ассоциаций. А может быть, я случайно наткнулся на способ подавлять фотоассоциативные центры мозга, ответственные за идентификацию визуальных представлений. Ведь можно сделать так, что слушаешь разговор на своем родном языке и ничего не понимаешь, ни один звук не имеет смысла, такое чуть не каждый пробовал, – ну и здесь примерно то же самое.
– Да, – осторожно согласился Хендрикс, – только ты не слишком увлекайся. Ведь нельзя же просто вот так взять и закрыть глаза на мир. Отношения субъекта с объектом не настолько полярны, как можно бы заключить из Декартова «Cogito ergo sum». Обесценивая внешний мир, ты ровно в той же пропорции обесцениваешь себя. Мне что-то кажется, что для разрешения твоих проблем больше подошел бы обратный процесс.
Нет, от Хендрикса со всем его сочувственным пониманием не приходилось ждать никакой помощи. К тому же как упоительно увидеть мир наново, купаться в безбрежной панораме сверкающих разноцветных образов. И что за печаль, если эти формы лишены содержания?..
Сухой щелчок вывел Фолкнера из забытья. Он резко сел и схватился за будильник, установленный на одиннадцать часов. Стрелки показывали 10.55. Звонок еще не звенел, электрошок тоже не сработал. Так что же там щелкнуло, ведь не приснилось же, отчетливо было слышно. А с другой стороны, когда в доме такое изобилие всяких механических штуковин, щелкнуть может все что угодно.
По рифленому стеклу, образовывавшему боковую стену гостиной, проползла темная тень; секундой позже Фолкнер увидел, как в узком проезде, отделявшем его участок от Пензилов, остановилась машина. Из машины вышла девушка в синем лабораторном халате; хлопнув дверцей, она направилась по щебеночной дорожке в соседний дом. Двадцатилетняя свояченица Пензила гостила в Бедламе уже второй месяц. Когда она исчезла из вида, Фолкнер торопливо расстегнул ремешок с электродами и встал; открыв дверь веранды, он пулей выскочил в свой садик. Луиза (он знал, как зовут эту девушку, хотя и не был с ней прямо знаком) ходила по утрам на занятия по скульптуре; вернувшись домой, она неспешно принимала душ и лезла на крышу загорать.
Фолкнер слонялся по садику, воровато постреливая глазами в сторону соседского дома; он швырял камешки в пруд, притворялся, что поправляет стойки беседки, а затем увидел за забором Харви, пятнадцатилетнего сына Макферсонов.
– А что это ты не в школе? – спросил он у Харви, тощего, долговязого юнца с умным остроносым лицом под буйной копной рыжих волос.
– Полагалось бы, – непринужденно признался Харви, – но мама легко поверила в мое сильное переутомление, а Моррисон, – так звали его отца, – только и сказал, что я для всего могу придумать причину. Здешние родители, – он сокрушенно пожал плечами, – слишком уж склонны к вседозволенности.
– Что правда, то правда, – согласился Фолкнер, поглядывая через плечо на душевую кабинку. Розовая фигурка возилась с кранами, слышался плеск воды.
– А вот скажите, мистер Фолкнер, – возбужденно заговорил Харви, – вот вы знаете, что после 1955 года, когда умер Эйнштейн, так и не появилось ни одного гения? Микеланджело, потом Шекспир, Ньютон, Бетховен, Гёте, Дарвин, Фрейд, Эйнштейн – все это время на Земле в каждый конкретный момент обязательно имелся хотя бы один живой гений. А теперь, впервые за пятьсот лет, мы полностью предоставлены своим собственным промыслам.
– Да, – кивнул Фолкнер, не глядя на Харви, его глаза были заняты совсем другим делом, – я знаю. Осиротели мы, несчастные, никто-то нас не любит.
По завершении душа он односложно попрощался с Харви, вернулся на веранду, устроился в шезлонге и снова затянул на запястье ремешок.
Он принялся систематически, объект за объектом, выключать окружающий мир. Первыми исчезли дома напротив, белые скопления крыш и балконов быстро превратились в плоские прямоугольники, строчки окон стали наборами маленьких цветных квадратиков, наподобие решетчатых структур Мондриана. Небо повисло безликим синим массивом. Нет, не совсем безликим – где-то в его глубине полз крошечный самолетик, гудели двигатели. Фолкнер аккуратно устранил смысл этого образа и начал с интересом наблюдать, как изящная серебристая стрелка медленно растворяется в синеве.
Ожидая, когда же стихнет гул, он снова услышал непонятный щелчок, точно такой же, что и раньше. Щелчок прозвучал совсем рядом, слева, со стороны окна, однако Фолкнер слишком глубоко утонул в разворачивающемся калейдоскопе, чтобы подняться на поверхность.
Когда самолет окончательно исчез, он переключил свое внимание на садик, быстро обезличил белую ограду, фальшивую беседку, эллиптический диск декоративного пруда. Пруд окружала тропинка; когда Фолкнер стер все воспоминания о бессчетных по ней прогулках, она взмыла в воздух, как терракотовая рука, держащая огромное серебряное блюдо.
Удовлетворенный уничтожением поселка и сада, Фолкнер принялся за дом. Здесь ему противостояли объекты куда более родные и близкие, переполненные глубоко личных ассоциаций, продолжения его самого. Он начал со стоявшей на веранде мебели, трансформировал трубчатые стулья и стеклянный столик в хитроумно запутанные зеленые мотки, а затем повернул голову направо и занялся телевизором, стоявшим в гостиной совсем рядом с дверью на веранду. Коричневый, раскрашенный под дерево пластиковый ящик почти не сопротивлялся, не настаивал на своем смысле, так что Фолкнер без труда отключил ассоциации и превратил его в аморфную кляксу.
Затем он последовательно очистил от ассоциаций книжный шкаф, письменный стол, стандартные лампы, рамки картин и фотографий. Бессмысленные формы висели в пустоте, как хлам из какого-то психологического пакгауза, белые кресла и кушетки напоминали угловатые облака.