– Я лишь показал тебе то, что ты уже знал, но был слишком запутан другими людьми, чтобы видеть. Если ты забыл, я могу показать тебе снова.
Брир взглянул на чашку сладкого чая без молока, которую Европеец поставил на прикроватный столик.
– ...или ты больше мне не доверяешь?
– Многое изменилось, – пробормотал Брир распухшими губами.
Теперь настала очередь Мамуляна вздохнуть. Он снова сел на стул и пригубил чай из своей чашки, прежде чем ответить.
– Да, боюсь, что ты прав. Все меньше и меньше интересного для нас остается здесь. Но разве это значит, что мы должны поднять руки вверх и умереть?
Глядя на спокойное аристократическое лицо, на глубокие впадины глаз, Брир начал вспоминать, почему он доверял этому человеку. Страх, который он ощущал, начал проходить, злость тоже. В воздухе царило спокойствие, и оно потихоньку просачивалось в Брира.
– Пей свой чай, Энтони.
– Спасибо.
– А потом, я полагаю, тебе следует сменить брюки.
Брир покраснел, он ничего не мог с собой поделать.
– Твое тело отреагировало вполне нормально, здесь нечего стесняться. Дерьмо и сперма заставляют мир кружиться.
Европеец мягко рассмеялся в свою чашку и Брир, чувствуя, что смеются не над ним, присоединился.
– Я никогда не забывал тебя, – сказал Мамулян. – Я сказал тебе, что я вернусь, а я держу обещания.
Брир баюкая чашку в своих руках, которые все еще дрожали, встретил пристальный взгляд Мамуляна. Этот взгляд всегда был непроницаемым, как он помнил, но он ощущал тепло от этого человека. Как сказал Европеец, он никогда не был забыт, его никогда не покидали. Возможно, у него есть свои собственные причины, чтобы быть здесь, может быть, он пришел, чтобы выжать плату из задолжавшего кредитора, но это было все же лучше, ведь правда, чем быть полностью забытым?
– Зачем ты вернулся? – спросил он, ставя чашку на стол.
– У меня есть дело, – ответил Мамулян.
– И тебе нужна моя помощь?
– Верно.
Брир кивнул. Слезы почти полностью прекратились. Чай помог ему: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару наглых вопросов.
– Ну а как насчет меня? – спросил он.
Европеец нахмурился. Лампа у кровати стала мигать, как будто лампочка дошла до кризисной точки и была готова перегореть.
– Как насчеттебя? – переспросил он.
Брир сознавал, что он скользит по тонкому льду, но он решил не сдаваться. Если Мамуляну нужна помощь, то он должен быть готов предоставить что-нибудь взамен.
– Что в этом всем для меня? – спросил он.
– Ты снова будешь со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение было не особо заманчивым.
– Этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян.
Лампа замигала более судорожно, и внезапно Брир потерял всякое желание сопротивляться.
– Отвечай мне, Энтони, —настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, выскажи их.
Мигание становилось все быстрее, и Брир понял, что совершил ошибку, пытаясь принудить Мамуляна к заключению соглашения. Как же он забыл, что Европеец ненавидел сделки и тех, кто их совершает. Инстинктивно он потянулся пальцами к вмятине от петли на своей шее. Она была глубокой и не собиралась исчезать.
– Прости... – сказал он, скорее отговариваясь.
Как раз перед тем, как лампочка погасла совсем, он увидел, что Мамулян кивнул головой. Крошечный кивок, почти как тик. Затем комната погрузилась во тьму.
– Ты со мной, Энтони? – прошептал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, был искажен до неузнаваемости.
– Да... – ответил Брир. Его глаза медленно привыкали к темноте. Он прищурился, стараясь разглядеть силуэт Европейца в окружающем мраке. Но он мог и не беспокоиться. Мгновение спустя что-то напротив него вспыхнуло, и, внезапно, вселяя первобытный ужас. Европеец показал свое собственное освещение.
Теперь, когда он видел этот страшный источник света, от которого у него помутнел рассудок, чай и извинения были забыты. Тьма, сама жизнь были забыты; в комнате, вывернутой наизнанку ужасом и лепестками, теперь было время только смотреть и смотреть и, может быть, даже если это и казалось нелепым, прочесть молитву.
20
Оставшись один в мерзкой и грязной комнате Брира, Последний Европеец сидел и раскладывал пасьянс из своей любимой колоды карт. Пожиратель Лезвий переоделся и вышел почувствовать ночь. Сконцентрировавшись, Мамулян мог проникнуть в его мозг и реально ощутить все то, чем он наслаждался. Но сейчас его не привлекали подобные игры. К тому же он слишком хорошо знал, чем станет заниматься Пожиратель Лезвий, и это вызывало в нем искреннее отвращение. Все искания плоти, традиционные или извращенные, были ему противны, и, чем старше он становился, тем больше было омерзение. Иногда он едва мог смотреть на человеческое животное без того, чтобы отвести взгляд или прикусить язык, чтобы подавить тошноту, поднимающуюся в нем. Но Брир мог быть полезен в надвигающейся борьбе; и его странные желания давали ему возможность проникнуть, хотя и грубо, в глубину трагедии Мамуляна, возможность, которая делала его более пригодным помощником, чем обычные компаньоны, которых Европеец терпел за свою долгую-долгую жизнь.
Большинство мужчин и женщин, в которых Мамулян верил, предавали его. История повторялась в течение десятилетий столь часто, что он был уверен, что настанет день, когда он будет невосприимчивым к боли, которую причиняли ему эти предательства. Но он никогда не мог достичь такого безразличия. Жестокость других людей, их черствость, никогда не причиняли ему особых страданий, но, хотя он простирал свою бескорыстную руку ко всем разновидностям психических инвалидов, такая неблагодарность была непростительной. Возможно, мечтал он, когда эта последняя игра будет закончена и сделана – когда он соберет свои долги в крови, ужасе и ночи – тогда, может быть, его оставит эта боль, мучающая дни и ночи и принуждающая без надежды на примирение к новым стремлениям и новым предательствам. Может быть, когда все это закончится, он сможет спокойно лечь и умереть.
В его руках была колода порнографических карт. Он играл ею, только когда чувствовал себя сильным и только когда был один. Управляясь с крайне чувственными образами, он подвергал себя проверке и, если проигрывал, то это оставалось никому неизвестным. Сегодня непристойности на картах были, в конце концов, просто человеческими пороками; он мог перевернуть карты и они бы не беспокоили его. Он даже ценил их остроумие: как каждая масть изображала различную область сексуальной активности, как штрихи соединялись в каждую кропотливо вырисованную картинку. Черви изображали сочетания мужчина/женщина в самых разнообразных позициях. Пики были оралистами, изображая обычное фелляцио и его более развитые вариации. Трефы были содомитами: крап карт изображал гомосексуальную и гетеросексуальную педерастию, фигурные карты колоды изображали секс с животными. Бубны, наиболее изысканно выполненная масть, были садомазохистами, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины страдали от всех видов истязаний, их истерзанные тела были покрыты ромбовидными ранами для опознавания масти.
Но самой потрясающей картой в колоде был джокер. Он был копрофилом и сидел за блюдом с дымящимися экскрементами, его глаза были расширены от алчности, пока паршивая обезьяна, с голым до жути похожим на человеческое лицом показывала зрителю свой морщинистый зад.
Мамулян отложил колоду и стал разглядывать картинку. Плотоядное лицо жрущего дерьмо дурака вызвало самую горькую улыбку на его бескровных губах. Это был, вне всякого сомнения, точнейший человеческий портрет. Другие картинки на картах с их претензиями на любовь и физическое удовольствие, только на время скрывали ужасную правду. Рано или поздно, каким бы спелым не было тело, каким бы великолепным не было лицо, каким бы богатством, властью или верой человек не обладал, он все равно будет препровожден к столу, изнывающему под тяжестью его собственного дерьма и будет вынужден есть, даже если его чувства будут протестовать.