Говорили о горьковчанах – наших новых друзьях, о горьковских врачах, их отзывчивости, доброте, высокой квалификации. Говорили о городе, о погоде, о чем угодно. Не говорили только о футболе. Но я чувствовал, что все это время Ермолаев думает только о нем.
И лишь где-то в районе подмосковных дач он всетаки не выдержал:
– Олег Маркович, только честно: я смогу играть в футбол?
– Дорогой ты мой человек. На свете тысячи замечательных дел и занятий. Полезных, нужных. Почему обязательно футбол?
– Я понимаю. Вы говорите так потому, что у меня нет почки.
– До глубокой старости доживают люди с одной почкой. Только надо себя беречь…
Он поднял голову и, глядя мне прямо в глаза, ответил:
– Я не хочу доживать. Понимаете, доктор, я хочу жить, а не доживать…
Ермолаев должен был закончить свою карьеру спортсмена в самом ее начале. Жалко было парня. Жалко было чисто по-человечески. Потому что мы знали, что значил для него спорт, что значил для него футбол.
Между тем шли дни, и каждое утро в тот самый час, когда, как обычно, начинались тренировки, я снова видел его на скамейке. Так продолжалось с неделю. Создавалось впечатление, что Миша не торопится покидать Москву. А еще через несколько дней он объявил, что мысль о его отъезде – полнейший вздор и никуда уезжать он не собирается.
– А что же ты собираешься делать?
Он обвел нас глазами и с выражением безмерного удивления, в свою очередь, спросил:
– Как, что? Играть, естественно.
Я поймал на себе взгляд тренера. Ребята тоже смотрели на меня. Стараясь придать своим словам как можно большую весомость, я ответил:
– Ты взрослый человек и прекрасно понимаешь, что это несерьезно.
– Олег Маркович, – очень спокойно произнес Ермолаев, – простите меня, но это вы не понимаете, насколько это серьезно.
И мы поняли, что это действительно серьезно. В тот же день тренер зашел ко мне в кабинет.
– Что ты думаешь относительно Ермолаева? Я был зол, как сто чертей, и почти заорал:
– Я хочу только одного: чтобы он уехал.
Тренер улыбнулся:
– Олег, хочешь ты совсем другого.
– Да! Хочу!! Но у него одна, понимаешь, одна почка! И это футбол, где никто не застрахован от самых неожиданных травм. Даже таких, как эта.
– Олег, все правильно. Ты доктор – тебе виднее. Только ведь вот это…
Тренер замолчал. Потом поднял на меня глаза исподлобья и тихо закончил:
– Но, кроме почки, есть сам Ермолаев. Вот почему ты кричишь.
Он был прав. Если бы во мне сидел только Белаковский-врач. Но во мне сидел Белаковский-футболист. И тренер знал это.
– Ты возьмешь на себя ответственность? Нет? Я тоже не возьму, – продолжал я шуметь, но тренер невозмутимо положил мне на плечо руку:
– Возьмешь, Я знаю – возьмешь. Так вот, прошу тебя, подумай об этом хорошенько, Ермолаев ни на шаг не отходил от меня. Он убеждал. Он доказывал. Он приводил примеры. Но я упорно продолжал сопротивляться.
– Почему Маресьев мог летать без ног? Почему? А я здоров. Вот руки, ноги, башка, вот почка, – он ударял себя кулаком по спине. – Пусть одна, но она работает как насос. Почему я не могу играть?
– Не кощунствуй. Маресьев воевал. Это был его гражданский долг. Понимаешь? А ты, – черт возьми, его никак не прошибешь, – а ты, ты стремишься удовлетворить свое честолюбие, прихоть, ставя под удар других.
Его светлые брови взлетают вверх:
– Я! Я пытаюсь удовлетворить свое честолюбие?! Свою прихоть за счет других?! Да вы знаете, кто вы после этого? Вы не врач, вы не спортсмен. Вы дрожите только за свое место здесь, среди нас. И вы никогда не были спортсменом, если для вас игра – это только прихоть.
– Ты считаешь, скамья подсудимых для меня более подходящее место?
– Да не будет скамьи! Поймите же! Все будет хорошо. Я чувствую, я знаю – все будет хорошо. Ну не могу я без ребят, без тренировок, без игр. Да человек вы, в конце концов, или камень?!
И так изо дня в день. Будь я камнем, мне было бы много легче. Но я человек. И, наверное, не очень сильный.
Но кто сказал, что душевные страдания человека уступают физическим? Кто видел полнокровность существования, жизнерадостность и оптимизм в половинчатом, влачащем жалкие дни самосбережении? Кто не был свидетелем душевного и уже, к сожалению, неисправимого надлома, делающего человека инвалидом гораздо более глубоким, чем любое физическое страдание? Кто мог дать гарантию, что этого не произойдет и сейчас вот с этим человеком, наделенным темпераментом и характером?
Терзания продолжались до тех пор, пока однажды, почти озверев, я не крикнул в лицо Ермолаеву:
– Собирайся!
Он ошалело посмотрел на меня. И вдруг подскочил на месте. Он не знал, куда я его везу, зачем я его везу. Но он понял: Белаковский сдался.
Я вез его во второй врачебно-физкультурный диспансер к замечательному человеку и прекрасному врачу Лидии Ивановне Филипповой. Я вез Ермолаева к человеку, наделенному разумной осторожностью, большим профессиональным опытом, большими знаниями и в то же время прекрасно знающему наших нелегких пациентов, знающему специфику их особого душевного склада. Короче, вез к человеку, которому сам безгранично верил.
Лидия Ивановна долго беседовала с Мишей. Это был разговор и врача, и старшего товарища, и матери. Она изучала его, стремилась раскрыть в нем все, что так или иначе могло иметь отношение к его характеру, взглядам, привычкам. Старалась увидеть его таким, каков он есть. Не больше и не меньше того.
Он понравился ей. И я это почувствовал.
Потом она сказала, сказала очень просто, искрение, по-матерински:
– Мы попробуем, Миша, тебе помочь. Попробуем. Ермолаев схватил ее руку:
– Спасибо, большое спасибо. Вы не беспокойтесь. Все будет хорошо.
Повернувшись ко мне, она улыбнулась.
– Что делать, дорогой Олег Маркович, если все они одержимые.
В сложившейся ситуации я видел лишь один выход. Необходимо было создать защитную конструкцию, полностью исключавшую возможности повреждения единственной почки даже при самых сильных ударах. Такой корсет или панцирь должен был отвечать нескольким требованиям. Он должен быть прочным, легким, удобным, легко надеваться и сниматься, быть абсолютно неощутимым для носящего. И еще одно. Он должен был быть сконструирован так, чтобы к нему человек мог привыкнуть сразу же.
Ломал голову долго. Но в конце концов корсет получился именно таким, каким я и хотел его видеть.
Десятки раз в день Миша примерял свои, как он их называл, доспехи, бегал, прыгал, имитировал удары по мячу.
– Ну как?
– Олег Маркович, замечательно! Я его просто не чувствую.
– Удобно?
– Очень.
– Нигде не мешает?
– Абсолютно.
Он был счастлив, как вновь обретший жизнь. Как прозревший. Как вновь слышащий или вновь шагнувший.
Но шли дни, а Ермолаева в игру не вводили.
Он терялся в догадках, приходил ко мне, спрашивал, в чем дело. Я или уклонялся от ответа, или отмалчивался.
Я знал, в чем дело. Никто из тех, от кого зависел ввод в игру Ермолаева, не брал на себя ответственность подписать решение о его включении в команду.
Пробить стену было практически невозможно.
– Играть с одной почкой? Да хоть вы вторую в бронированный сейф спрячьте, я не подпишу, – говорило нам одно ответственное лицо, в то время как другое, не менее ответственное, будто бы старалось понять нас:
– Да, конечно, для Ермолаева выбыть из игры – это трагедия. Идея корсета хороша. Говорите, успешно тренируется? Это хорошо… Но ведь игры сейчас достигают такого высокого накала. Давайте пока подождем…
И снова приемные. Снова двери кабинетов. «Ворота», которые не пробить никакими одиннадцатиметровыми.
И все-таки «ворота» в конце концов пали.
– Кто из врачей возьмет на себя ответственность подписать разрешение на ввод Ермолаева в основной состав? – спросили меня в Спорткомитете.