Все. Я свободен! Выпускной вечер и… Что именно должно было следовать за этим «и», я представлял себе пока весьма смутно. Гораздо четче вырисовывалась перспектива сегодняшнего вечера. Тренировка и в девять в городской сад…
Я влетел в комнату.
– Мам, хочу есть! Все! Сдал! Свобода! Мам…
Мне навстречу выплывало молчание…
Оно выплывало из углов коридора и комнат тяжелой, почти физически ощутимой тишиной и, подобно туману, неподвижному, лишенному воздуха, громадно и тяжко нависало под потолком, над распахнутой настежь дверью и окнами.
Я почувствовал «это» сразу. Не почувствовать «этого» я не мог. Потому что это был мой дом. Я был пропитан им в такой же мере, в какой дом был пропитан мною и каждым из нас: отцом, матерью, сестрой. Я не подозревал, что с такой остротой и нежностью люблю эти успевшие выгореть обои, и эту тяжеловесную мебель, и этот старенький приемник СИ-235, как и все остальное, хранивший в эту минуту молчание.
…Я любил этот дом и почти безошибочно научился узнавать малейшие оттенки его настроения. По книге, забытой на столе. Газете, брошенной на диван. По створкам полуоткрытого шкафа и по иным бог знает каким приметам.
Это чувство «домашнего очага» осталось со мной на всю жизнь. Во время долгих турне по городам и весям я безошибочно угадывал в глазах того же Бориса Михайлова или Владислава Третьяка начало той болезни, которая зовется «тоской по дому». И со всей искренностью разделял с ребятами это прекрасное чувство «домашнего очага». Тепло родных стен согревало нас в долгие дни разлук. Но время, заботы и расстояния делали свое дело, ты начинал чувствовать, что этого теп ла становится недостаточно, что ты начинаешь мерзнуть. Что пора, наконец, домой…
Теперь, когда, говоря словами Данте, «земную жизнь пройдя до половины», я оглядываюсь вокруг себя, я думаю о том, что «чувство дома», чувство «домашнего очага», его святость должны начинаться там, в детстве. Что без него детство становится обделенным, ущербным. И можем ли мы говорить о сохранении настоящих и будущих семей, если с детских лет в нас не будет воспитано чувство любви к отчему дому?
Я стоял посреди комнаты беспомощный и растерянный. Я еще не знал, что именно случилось, но мой голос гулким эхом отдавался в окружающей меня пустоте, и с каждой секундой росло предчувствие чего-то тревожного, непоправимого…
Мать вошла в комнату, беззвучно и осторожно ступая по мягкой податливой пустоте, наполнявшей дом.
– Ты ел что-нибудь? – спросила она и, как мне показалось, тут же забыла о своем вопросе.
– Как папа?
Что-то хрупкое, едва теплившееся было в облике матери, и я боялся подойти к ней, чтобы неосторожным прикосновением не рассыпать то, что было сейчас до краев наполнено болью.
Она опустила голову, с губ беззвучно упали слова.
– Я была с ним всю ночь… Он ушел в четыре утра…
Она не сказала: «он умер» или «скончался». Она сказала: «он ушел».
Мать подняла глаза и посмотрела на меня долгим и странным взглядом. Она что-то искала в моем лице. Сходства с отцом? Наверное. Теперь мы оставались вдвоем – сестра жила в Ленинграде своей самостоятельной жизнью. Мы должны были учиться иному общению друг с другом. И между нами и им. Человеком, который все еще оставался с нами и который успел уйти.
Отец болел давно и тяжело. Мы знали это и не то чтобы успели как-то свыкнуться с этим положением, а скорее не представляли себе, что может быть иной исход. Уход…
От отца ничего не осталось, кроме самого ценного. Той доброй памяти о нем, которую по крупицам, как нечто самое драгоценное, собирала для нас мать. Он был очень добр к нам и к людям вообще. С первых лет своей врачебной практики он по первому вызову, в любую погоду, по бездорожью и распутице отправлялся в самые отдаленные уголки области, чтобы оказать помощь страждущему. Это был его долг человека и врача. Он мог стать способным хирургом, защититься, стать ученым. Но жизнь его прошла в больницах, в железнодорожных и заводских поликлиниках, наверное, потому, что именно там было его место, именно там он был нужен. Там, где неотделима история болезни от истории жизни любого из его пациентов.
Все это узнавалось нами потом. А когда он жил с нами, он был слишком близко. Он уходил на работу. Он приходил с работы. Иногда проводил с нами воскресный вечер, если не было срочного вызова. Проверял уроки, изредка рассказывал о смешных и курьезных случаях из своей многолетней практики. И все.
Мы с большим опозданием разделяем с отцами их интересы, надежды, разочарования. С большим опозданием…
Осенью того же года, когда умер отец, я поступил в одно из старейших учебных заведений страны – Военномедицинскую академию имени С. М. Кирова в Ленинграде.
Внешне это выглядело неожиданным даже для меня самого. Но теперь я думаю, что где-то исподволь, подспудно это явилось данью памяти. Неосознанным желанием сохранить то, что было дорого отцу, желанием осуществить то, что не удалось осуществить ему. Труд нее объяснить другое: почему именно в военный вуз. Возможно, здесь определенную роль сыграл спорт. Дисциплина, умение подчинить себя чужой воле, приказу, строгому регламенту, наконец, мужественность – возмужание в мужской среде, – все то, что отпугивает слабых духом от армии, было в значительной степени свойственно регламенту и характеру нашей жизни в спорте. Он дисциплинировал, формировал чувство личной и коллективной ответственности, учил будущих мужчин быть мужчинами. Естественно поэтому, что ступеньки сначала малого, а затем и большого спорта выводили некоторых из нас на дорогу, ведущую к школе подлинного мужества и воли, каким была и остается армия.
Сыграло свою роль и нечто конкретное, частное. Предчувствие надвигающейся войны все чаще омрачало оптимизм предвоенных лет. Я не знаю, во что сейчас больше всего любят играть дети, но мы играли в Чапаева и войну. Из детства в юность мы шагали под песни о Щорсе и тачанке, Каховке и приказе, который дан «ему на запад, ей в другую сторону»…
День зачисления в Военно-медицинскую академию имени С. М. Кирова 20 августа 1939 года стал днем отсчета беспрерывного сорокалетнего срока службы в армии Олега Белаковского…
Военно-медицинская академия имени С. М. Кирова была учреждением совершенно особого рода. Это была медицина, одетая в военную форму. Традиции академии восходили к традициям русской военно-полевой хирургии, основоположниками которой были великий русский хирург Николай Иванович Пирогов и один из его блистательных учеников Николай Васильевич Склифосовский.
В своей книге «Призвание» академик Кованов, говоря о традициях военных врачей, в частности, пишет:
«Склифосовский был одним из выдающихся военно-полевых хирургов второй половины XIX века. Николай Васильевич настойчиво проводил в жизнь основные положения военно-полевой хирургии, разработанные Пироговым. Он считал, что всем раненым «без изъятия и как можно скорее должна быть подана первая помощь, не терпящая отлагательств». Вместе с С. П. Боткиным Склифосовский выступал горячим сторонником приближения медицинской помощи к раненым».
В 1944 году во время ожесточенных боев при. форсировании Свири и позже, в Венгрии, будучи старшим врачом полка, я убедился, как глубоко правы и бесконечно гуманны были наши учителя, когда считали прямым долгом военного врача быть рядом с передней линией огня.
В годы Великой Отечественной войны тысячи военных врачей доказали своей жизнью и смертью, как святы были для них заветы Пирогова, Склифосовского, Боткина…
Я переступал порог не просто военной академии. Я переступал порог одного из старейших и известнейших учебных заведений страны. Здесь, в этих стенах, звучал голос великого Павлова. Здесь, в этих аудиториях, прозвучали пророческие слова выдающегося русского хирурга, почетного члена Английского королевского хирургического общества и почетного члена Шведской королевской академии Владимира Андреевича Оппеля: «Трата человеческого материала на войне достигнет такой степени, что задачей хирургии окажется не только стремление спасти как можно больше людей, но и вернуть как можно больше бойцов в армию». И когда на лекциях мы слышали бытовавшее тогда изречение, что «французы выиграли войну своими ранеными», мы понимали, как много в этих словах истинного и каким трудом достигался этот «выигрыш».