Детство Суфии-ханум протекало в Златоусте. Ее отец много лет варил сталь, мать работала подносчицей на том же заводе. Началась гражданская война, восемнадцатилетняя Суфия ушла в Красную Армию и на фронте встретила командира взвода Мансура Ильдарского. А потом, разделяя все трудности походной жизни, прошла вместе с мужем по многим боевым дорогам. И Мунира, единственная их дочь, родилась между боями.

Когда Мунира спрашивала мать о месте своего рождения, та отвечала:

— Родина твоя, дочка, Дальний Восток. На свет ты появилась в палатке полевого госпиталя.

Суфия-ханум некоторое время жила у своих стариков, потом переехала в Москву, к мужу, слушателю военной академии. Много округов изъездили они — Мансур служил в разных городах. Но когда Мунире пришла пора учиться, Суфия-ханум прочно осела в Казани: не хотелось отрывать Муниру от родной школы. В этом году Мунира кончает десятилетку, но до сих пор она еще не решила, какой изберет жизненный путь. И Суфия-ханум с нетерпением ждала окончания войны. Мансур писал, что после завершения кампании будет проситься в отпуск. И она надеялась, что они сообща выберут будущую профессию дочери.

А вместо того в руках Суфии-ханум это горестное письмо. Она получила его сегодня утром, после того как проводила Муниру в школу.

«…Во время штурма линии Маннергейма наш любимый командир Мансур Хакимович получил тяжелое ранение…» — в который раз перечитывает Суфия-ханум и прижимает письмо к глазам. «Мансур!..» — беззвучно плачет она, положив голову на руки, и видит юное, смуглое, сосредоточенное лицо Мансура, Мансура времен гражданской войны.

Никогда не забыть ей того дня, когда Мансур спас ее от позора и смерти. В украинских степях на их небольшой конный отряд внезапно налетели петлюровцы. Суфия, оберегая раненого красноармейца, осталась во вражеском кольце.

«Спасайся, сестра!» — успел крикнуть раненый и упал, зарубленный саблей. Петлюровец уже бросился на Суфию. И тут словно из-под земли вырос около них на взмыленном коне Мансур. Сверкнули клинки, захрапели кони. А безоружная Суфия ничем не могла помочь своему защитнику. Мансур бился против двоих. Потом он поднял Суфию на седло, и они помчались по степи. То слева, то справа свистели пули. Суфия чувствовала жаркое дыхание Мансура на своей шее. Вражеская пуля могла бы попасть в нее, только поразиз Мансура…

Суфия-ханум встала, приподняла камышовые шторы на окнах.

Снег ложился крупными хлопьями, словно падали с неба белые цветы.

И странное дело, это реянье снежинок подействовало на Суфию-ханум успокаивающе. Казалось, они падали не там, за окном, а прямо в ее сердце, остужая жгучую боль. Она прочла письмо еще раз и нашла то, чего ранее не заметила: проблески надежды…

Скрипнула дверь. «Неужели Мунира? Сказать ей? Или не надо? Ведь завтра в школе вечер. Мунира участвует в постановке. Она и так сильно волнуется, не сорвался бы спектакль. Кюзнурым[2], она и не чует беды. Спрашивает вчера: «Мама, как ты думаешь, вышла бы из меня артистка?» И тут же прибавила: «Не надо, не говори, я ведь совсем и не хочу стать артисткой». А если не сказать… не будет ли потом еще труднее?.. Все равно, не следует сегодня ничего говорить. Пусть останется неомраченным этот торжественный вечер в памяти Муниры».

Таня вошла неслышно, на цыпочках, в одном халате.

— Таня? — удивленно прошептала Суфия-ханум.

— Простите меня, Суфия Ахметовна, — также шепотом сказала Таня, — Что с вами? Па вас лица нет… Мне показалось, что вы… Случилось что-нибудь? Мансур Хакимович?..

Суфия-ханум прижал девушку к груди и заговорила сдавленным полушепотом:

— Девочка моя… пока ничего не говори Мунире… Отец ее тяжело ранен… Я получила письмо… Она уснула?

— Спит.

— Она очень увлечена школьным спектаклем и, к счастью, не заметила моего состояния. Вернее, заметила, но подумала, что я просто устала. Боюсь только, — покачала головой Суфия-ханум, кутаясь в платок, — от Муниры я долго скрывать не смогу.

До сих пор война — где-то на границе Советского Союза, в Карелии, — представлялась Тане очень далекой. Но вот война пришла в дом самой близкой подруги, и только сейчас девушка начала постигать всю ее жестокую реальность.

Таня была слишком молода, чтобы уметь утешать, тем более она не знала, какие слова утешения сказать этой седеющей женщине, которая держится с удивительным достоинством и так строга и замкнута в своем горе.

От внимания Суфия-ханум не укрылось душевное состояние девушки. Без слов поняв, как искренне Танино сочувствие, она прижалась горячими, сухими губами к ее лбу и молча подтолкнула к двери в комнату дочери.

3

Галим Урманов вошел в класс вместе с учителем. На переменах он держался в стороне. Он ждал, что ребята станут упрекать его за срыв вчерашней репетиции, будут говорить о безвыходности положения, просить, как вчера просил Хафиз Урманов даже приготовил ответы. Они были полны язвительного, отточенного остроумия и достойны находчивости незаурядного шахматиста. Но, к своему удивлению, он не услышал ни одного упрека. Зато не услышал и просьб. Только Ляля, староста класса, сказала ему, как и всем, что репетиция будет через час после уроков, за это время надо успеть сходить домой пообедать.

Урманов молча выслушал ее. Но когда через час все собрались, его снова не было.

В кабинете географии, заставленном коллекциями камней и насекомых и увешанном картами, собрались Ляля, Мунира, Наиль, Хаджар и другие одноклассники-комсомольцы. Говорил Хафиз:

— Товарищи, я собрал нашу комсомольскую группу, чтобы решить один серьезный и важный для репутации нашего класса вопрос. Как вы знаете, Урманов, игнорируя коллектив, не пришел и на эту репетицию. Сейчас нет времени разбираться, кто и в чем виноват. Надо решить судьбу спектакля. Что делать?

Голос Хафиза был твердым и спокойным. Одна Ляля уловила в прищуре его серых глаз затаенную тревогу. Хафиз умел прятать внутреннее волнение, что обычно редко удается в его возрасте, и всем казалось, что глаза его прищурены потому, что он хитрит и уже знает выход, которого еще не знают другие. Но это не остудило их возмущения. Первым сорвался со своего места Наиль. Он горячо заговорил, жестикулируя маленькими белыми руками:

— Ребята, я никак не пойму поступка Урманова. Это же… это же — измена, это..

— Наиль, сейчас надо говорить о том, как спасти спектакль, — прервал его Хафиз.

— А чего там попусту слова тратить, — махнул рукой Наиль. — Ясно! Спектакль сорван…

Хафиз взглянул на Муниру, сидевшую облокотившись на стол. Она заслонилась рукой от света, и затененное лицо ее казалось безразличным. Неужели и Мунира думает, что спектакль не состоится? Но вот девушка изменила положение руки. Теперь были освещены ее лоб и глаза. Знакомый, волевой, немного даже надменный профиль. Четкие, с широким разлетом брови упрямо нахмурены.

— Мунира, что ты думаешь?

— Мне ясно одно — мы не имеем права срывать спектакль. Но вот что делать, я еще не знаю, — смущенно пожала она плечами.

Хафиз взглянул на Хаджар, огорченно посматривавшую исподлобья, и взглядом пригласил ее высказаться.

— Что же мы можем предпринять, когда осталось несколько часов до спектакля? Единственный выход, по-моему, — это пойти к Курбану-абы и честно, по-комсомольски, все рассказать ему. Может быть, он сумеет воздействовать на Галима.

— Поступило предложение. Примем?

Комсомольцы уловили в словах Хафиза иронию. Никто не проронил ни звука, все смотрели в сторону.

— Я не боюсь разговора с директором, — снова заговорил Хафиз, — но это очень легкий путь. Приняв такое решение, мы докажем лишь одно — полную свою беспомощность. А наш спектакль — не обычный спектакль: он посвящен Дню Красной Армии и ставится в военное время. А раз так, имеем ли мы моральное право отступать перед трудностями, вставшими на нашем пути?

вернуться

2

Свет очей моих


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: