— Не сердись на меня, Андрей! — сказала она умоляюще. — Я тебе много плохого говорила, ах, я такая злая и несправедливая сейчас ко всем. Я хожу, как сумасшедшая, это даже другие замечают. Но ты не сердись на меня. Хорошо, родной мой, милый мой мальчик?
— Я не сержусь. Как ты могла это подумать? Я понимаю тебя. Я ведь сам во всем виноват, сердиться мне, если уж сердиться, нужно на себя.
— Ты ни в чем не виноват. Ни в чем! И я злюсь не за то, что у нас случилось. Нет, Андрей, нет. Я тебе скажу все, все, чтоб ты знал. Я люблю тебя, так люблю, что все другое забываю. Я подбираю лекарства для экспедиции, пишу рецепты, сижу на заседаниях, а думаю только о тебе, только о тебе. Я стараюсь представить, что ты делаешь, с кем разговариваешь, о чем думаешь. Я вижу тебя всюду, что бы я ни делала. Я вспоминаю Николая, мне страшно, сколько придется пережить, когда он приедет, а сквозь все мои мысли вдруг проступишь ты, и я уже вижу только твое лицо, твою улыбку, слышу твой голос. И я начинаю разговаривать с тобой, говорю тебе нежные слова, такие слова, которых никогда не могу сказать при встрече. И я злюсь на себя и прихожу в отчаяние, что так тебя люблю. Нет, ты этого не можешь понять!
Он обнимал и. гладил ее, она оттолкнула его, говорила, не останавливаясь, — ей нужно было высказаться.
— Я сидела в управлении, было важное совещание. И все было хорошо до девяти часов. Но в девять я подумала, что ты вышел и ждешь меня где-нибудь на морозе, и больше ни о чем не могла думать. Я воображала себе, где ты стоишь, какой у тебя вид и что ты, наверное, опять вышел без шарфа. Ты знаешь, я просто ненавидела тебя за то, что ты забыл надеть шарф.
— Но ведь было тепло, когда я выходил.
— Ну, вот видишь, ты совсем не думаешь о себе! Сейчас тепло, а через час мороз или пурга. А я все время думаю, что ты что-то делаешь себе во вред, и так терзаюсь, что ни о чем другом не могу думать. Милый мой, милый мой, я так тебя люблю!
Он долго целовал ее, все больше хмелея с каждым поцелуем, и прошло несколько минут, прежде чем она нашла в себе силы оторваться от него.
— До свидания! Не сердись на меня.
— До свидания! Я не сержусь.
Он шел назад, пошатываясь, как пьяный или больной, спотыкался, останавливался посреди дороги около столба или снегового сугроба. Он не помнил своих движений. Он вдруг открыл, что сидит в снегу у линии железной дороги, словно ожидая поезда. На электростанции загудел полуночный гудок, и на улице появились люди, шедшие со смены. Он никого не замечал, ни на что не смотрел. И мысли, и чувства его были так же хаотичны и спутанны, как и его движения, и все они были поглощены огромным всеподавляющим сознанием какого-то необыкновенного счастья. Только у двери своей квартиры, уже взявшись рукой за звонок, он попытался отдать себе отчет в происходящем. Нет, в самом деле, что случилось? Почему он ходит, как человек, подлинно сошедший с ума? Отчего он так глупо, так полно, так великолепно счастлив? Ничего не случилось. Все было так, как оно бывает теперь у них каждый день. Он встретил ее и проводил домой, потом она его проводила обратно, потом он проводил ее еще раз. Она сначала разговаривала с ним резко, затем попросила прощения. Больше ничего. Кусок жизни, отрывок, нечто без начала и конца, ничего не решающее, ничего не открывающее. Все, что было запутанного, и мучительного, и прекрасного, осталось запутанным, мучительным и прекрасным. Да, сложная штука жизнь. Хорошая штука жизнь. Люблю, люблю!