Наконец, уже совсем недавно Валерий Брюсов снова видит себя столь же далеким, как и в юности, от грезившейся цели. Поэт не нашел за долгие и трудовые годы того «немыслимого знанья»,[67] которое было его первой и тайной любовью («Пути и перепутья», II, 4), и вот какое мы слышим признанье
Я не знаю, смеется ли когда-нибудь Валерий Брюсов. Я видал его — в стихах (в натуре совсем его не видел) серьезным и размеренным. Он почти всегда строго-строфичен, а блеску его чужды тревожные сверкания. Лишь изредка матовый и нежный, этот блеск чаще переходит в широкое и ровно-лучистое сияние. Поэт любит выдавать себя за коллекционера, эклектика, и порою он интригует нас странным сходством с Жуковским. Но антология Брюсова и точно сродни майковской.[69]
Эллада ничего не сказала бы Валерию Брюсову. Его «Ахиллес у алтаря» («Stephanos», 165)[70] хочет умереть, «приникнув к устам Поликсены»,[71] и я не нахожу, чтобы очертание этого героя существенно разнилось не только от силуэта триумвира, который променял свой пурпур на поцелуй Клеопатры («Stephanos», 168),[72] но и от фигуры праотца, когда тот соблазняет нашу праматерь: различны ситуации, но колорит один — пепельный и не намеренно ли академический? Что будет с Валерием Брюсовым, когда минуют годы «ученичества» и даже завтра, если он захочет бросить свою прихотливую аскезу?
Я боюсь воскрешать слова из предисловия к «Urbi et Orbi», их уже нет перед стихами 2-го тома «Путей и перепутий». Но тогда Валерий Брюсов еще мыслил стих отдельно от поэзии.
Для отдаленного будущего (я не особенно верю, чтобы для поэта какое-нибудь будущее точно казалось отдаленным) он провидел стих в качестве «совершеннейшей формы речи», смещающим прозу «прежде всего в философии».
Если до сих пор он «в тех же мыслях», это многое разъясняет, конечно, во «Всех напевах», и даже на заглавие сборника бросает свет. А ученичество, декадентство и педантизм Валерия Брюсова приурочиваются для нас, таким образом, к данной ступени его миропонимания. Послушайте, Брюсов, но разве стих может быть речью, т. е. обыденностью?
Потому что смешно же, в самом деле, проектировать в будущем какой-то гиератизм стилей, с академией в Чебоксарах.
Каждая область знания точно ищет освободиться от пут метафоры, от мифологических сетей речи — но уж, конечно, не для изысканности стиля, а чтобы уйти в терминологию, в беззвучность, в письмо, в алфавит на аппарате Морзе. Что же будет она делать — скажите — со стихом, этим певучим гением мифа, уверяющим ее в вечности Протея и бессмертии непрестанно творимой легенды?
И кому нужна будет философия без системы, а тем более стих, отказавшийся быть личным, иррациональным, божественно неожиданным?
Впрочем, тут, конечно, легче гадать, чем судить, и критика, пожалуй, еще априорнее утверждения… Я протестую в словах Брюсова против одного «несомненно»,[73] и хорошо, что он написал его шесть лет тому назад, а теперь, может быть, уже и забыл!
Во всяком случае, стих недаром носил когда-то не только философскую мечту, но и философскую доктрину. Наша элегия до сих пор склонна к «философичности».
Да и нельзя толочься десятками лет среди таких соблазнительных соседств, как мертво и ничего, жизни и тризне, без цели — качели, смерть и твердь (есть, положим, еще верть! и жердь — но они скромно отодвигаются в сторону, чувствуя свою обидную неантологичность) и не настраиваться время от времени метафизически.
Есть, однако, в России поэты, для которых философичность стала как бы интегральной частью их существа. Поэзию их нельзя назвать, конечно, их философией. Это и не философская поэзия Сюлли Прюдома.[74] Атмосфера, в которой родятся искры этой поэзии, необходимая творчеству этих поэтов густо насыщена мистическим туманом: в ней носятся частицы и теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов, в ней можно открыть, пожалуй, и пар от хлыстовского радения, — сквозь нее мелькнет отсыревшая страница Шопенгауэра, желтая обложка «Света Азии»,[75] Заратустра бредил в этом тумане Апокалипсисом.
О, я далек от желания писать карикатуру. Я говорю о нашей душе, о больной и чуткой душе наших дней.
И вы уже угадали, что речь идет о поэте и романисте, которому было бы довольно «Мелкого беса» и «Опечаленной невесты», чтобы имя его осталось бессмертным выражением времени, которое мы, как всякое другое поколение, склонны, за неимением к оному перспективы, считать безвременьем.
Федор Сологуб — петербуржец.
На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я (издана в 1908 г., 202 с. Москва, Изд-во «Золотое Руно»).[76]
Две вещи наиболее чужды поэзии Сологуба, насколько я успел ее изучить.
Во-первых, непосредственность (хотя где же они и вообще у нас, Франсисы Жаммы?[77] уж не лукавый ли Блок?).
Во-вторых, неуменье или нежеланье стоять вне своих стихов. В этом отношении это разительный контраст с Валерием Брюсовым, который не умеет — и не знаю, хочет ли когда, — оставаться внутри своих стихов, а также с Вячеславом Ивановым, который даже будто кичится тем, что умеет уходить от своих созданий на какое хочет расстояние. (Найдите, например, попробуйте, Вячеслава Иванова в «Тантале».[78] Нет, и не ищите лучше, он там и не бывал никогда.)
Сологуб, как это ни странно, для меня лучше всего характеризуется именно объединенностью этих двух отрицательно формулированных свойств.
Как поэт, он может дышать только в своей атмосфере, но самые стихи его кристаллизуются сами, он их не строит.
Вот пример:
Прежде всего — слышите ли вы, видите ли вы, как я вижу и слышу, что мелькнуло, что смутно пропело в душе поэта, когда он впервые почувствовал возможность основной строфы этой пьесы?
Первой обозначившейся строчкой была третья в напечатанном стихотворении:
67
…не нашел «немыслимого знанья»… — «Последнее желанье»: «Где я последнее желанье / Осуществлю и утолю? / Найду ль немыслимое знанье, / Которое, таясь, люблю?»
68
Я сеятеля труд упорно и сурово… — «Сеятель» — (Вн, с. 166).
69
… антология Брюсова и точно сродни майковской. — Здесь Анненский сближает антологические стихи Майкова и Брюсова. А. Майков начал свое поэтическое творчество с разработки антологических тем и достиг в этой области высокого совершенства. В антологических стихах Майкова пластика и живописность преобладают над лирическим началом. — См. статью «Майков и педагогическое значение его поэзии».
70
«Ахиллес у алтаря». — У Анненского с. этого стихотворения указана по Пп 2, из книги «Stephanos», вошедшей в этот том.
71
Поликсена — дочь Приама, которую Ахилл, по позднему преданию, решил взять в жены и перейти к троянцам, но был убит Парисом.
72
… триумвира, который променял свой пурпур на поцелуй Клеопатры… — См. стихотворение «Антоний»: «Венец и пурпур триумвира / Ты променял на поцелуй», — У Анненского с. этого стихотворения указана по Пп2.
73
… несомненно… — Uo, Предисловие.
74
Сюлли Прюдом (Франсуа Арман Прюдом, 1839–1907) — поэт, автор философских стихотворений и поэм.
75
«Свет Азии» — поэма английского поэта Эдвина Арнолда (1832–1904) «Свет Азии, или Великое отречение» (1879), рус. пер., 1890, 1906. Является попыткой популяризации буддизма, написана белым стихом.
76
Сологуб (Тетерников) Федор Кузьмич (1863–1927) — поэт и писатель символистского направления. На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я… — См.: Сологуб Федор, Пламенный круг. Стихи. Книга восьмая. М., 1908.
77
Жамм Франсис (1868–1938) — французский поэт, близкий символизму; воспевал сельские уголки, природу. Анненский употребляет его имя как символ бесхитростной, простодушной поэзии. См. Тп, с. 108.
78
«Тантал» — трагедия Вячеслава Иванова. — См.: Северные цветы ассирийские. Альманах. М., 1905, с. 197–245.
79
Мы — плененные звери… — Пк, с. 47.