Зяма и я вышли на Греческую. Я сказал ему:

— Надо хоть попытаться исправить твою преступную ошибку. Этот, как его, твой знакомый…

— Горбань, — вставил Зяма.

— Так вот, пусть он услышит наш разговор.

— Леня, ты что, малохольный? — удивился Зяма. — Только что ты ругал меня…

— Имей терпение, — перебил я. — Будем говорить о разных глупостях, например о безопасной бритве, которую я принес тебе по твоей просьбе. И если Горбаня спросят, о чем мы говорили, то… Понятно?

Мы замедлили шаг, подпустили Горбаня поближе, настолько, чтобы он наверняка услышал нас.

— Так вот, надеюсь, вам ясно? — сказал я Зяме, умышленно переходя на „вы“ и как бы продолжая начатый разговор. — В городских парикмахерских вы можете свободно схватить сыпняк.

— Что вы травите! — воскликнул недоверчиво Зяма, подыгрывая мне.

— Мне известно много таких заболеваний. И теперь каждый уважающий себя человек бреется дома. Если желаете, могу предложить вам безопасную бритву.

Я достал футляр с бритвой, не раскрывая его, подал Зяме и сказал:

— Вот возьмите, попробуйте дома. Если понравится, деньги принесете потом. А теперь я должен откланяться, очень тороплюсь.

Я рванулся в полумрак улицы и, не оборачиваясь, постарался поскорее свернуть на Дворянскую, чтобы исчезнуть с глаз чужака. Мне казалось, мы с Зямой удачно разыграли сцену и внушили нашему зрителю и слушателю Горбаню то, что хотели.

…Я продолжал ходить по моей белой комнате. Ее я любил за уют, чистоту, она напоминала детство в моем Луганске, маму… Но тут внезапно мне стало тесно в комнатке.

Постучали. Вошла жена Остапа Федоровича Палюшенко — хозяина домика, — работавшего механиком на табачной фабрике Стамболи. У этих милых людей я был на полном пансионе.

— Здравствуйте, Леонид Захарович. Милости прошу — завтрак готов.

— Здравствуйте, Олимпиада Феоктистовна. Спасибо. Вызывают на службу, — соврал я. — В городе перекушу.

Меня почему-то неодолимо тянуло в типографию, хотя мое время там начиналось в десять вечера, а сейчас было утро. Ходики с кукушкой показывали без четверти девять.

В типографии, когда я проходил к своему столу за стеклянной перегородкой, меня остановил наборщик Свирский:

— Как хорошо, что вы пришли, Леонид Захарович. Вот никак не разберу почерк господина Оболенского в его статье. Прочтите, пожалуйста.

Я склонился над текстом.

— Приходил начальник контрразведки Балабанов, спрашивал вас, ждал, — сказал мне быстрым шепотом Свирский. Это был наш человек.

…Скоро я находился далеко от типографии. Я забился в окраинные улицы города. Когда шел сюда, за мной никто не следил. Это несколько успокаивало меня. Может быть, поручик Балабанов являлся по своим литературным делам. Он сочинял стишки, показывал их мне… Да нет, все эти предположения — чепуха на постном масле, ребячество. Рассчитывать надо на худшее. Какие там стишки! Арест Назукина сломал эти жалкие соломинки, за которые я хотел ухватиться. Но как быть вечером? Идти на службу? Хотелось посоветоваться с товарищами. Но за ними могли следить. Так можно подвести их и себя. Бежать из Феодосии? А вдруг контрразведка не связывает меня с подпольем? Тогда побег сразу вызовет подозрения. Кроме того, я лишусь такой выгодной для нашего дела службы.

Неожиданно в глаза ударила синева моря. Я стоял на Карантинном холме у башни Климента. Было солнечно, пустынно. Внизу на море — миллиарды солнечных осколков. Они переливались, искрились.

Истома теплого октябрьского дня охватила меня. Я успокоился. Показалось, что сегодня ничего не случится. Я решил пойти вечером в типографию.

В одиннадцатом часу вечера, когда я читал одну за другой гранки, их ворох лежал у меня на столе с правой руки, внезапно, еще не поднимая глаз, почувствовал, что передо мною стоит Балабанов. Я вскинул голову. Блондинистый поручик среднего роста с впалой грудью улыбался мне вежливо-застенчиво:

— Добрый вечер, Леонид Захарович.

— Аполлон Никифорович! Добрый вечер. Какая неожиданность! Прошу садиться. Принесли новые стихотворения?

— Пишу, пока пишу их, — ответил Балабанов и сел напротив меня. — В прошлый четверг у Княжевича вы великолепно декламировали монолог Чацкого. Дамы были в восторге. Но почему-то отсутствовала ваша пассия — Елена Анатольевна.

— Она уехала на гастроли в Симферополь, — ответил я.

— Феодосийское офицерство, включая меня, у ее ног.

Начало нашего диалога с Балабановым меня успокоило, и я в мыслях хвалил себя за то, что не струсил, пришел в типографию. Очевидно, Балабанов не связывает меня с подпольем.

— Это делает честь вашему вкусу, Аполлон Никифорович.

— Леонид Захарович, хочу вас пригласить к себе, — неожиданно сказал Балабанов.

— Очень лестно, — ответил я, стараясь изобразить вежливую улыбку. — А где вы стоите?

— Нет, не домой, на службу — в контрразведку.

По инерции я продолжал улыбаться:

— То есть как?

— Вы побледнели.

— Каждый побледнел бы, учреждение у вас очень серьезное. — Внезапно я обозлился на себя: неужели побледнел? Как же это я? Дал повод этому шмендрику уличить меня в трусости. Злость помогла овладеть собой. — Аполлон Никифорович, я готов ответить на ваше приглашение, но если я отлучусь из типографии, завтра город останется без газеты. Вам как автору должна быть понятна крайняя нежелательность такого события. Разрешите закончить работу или, если это возможно, прошу побеседовать со мной здесь. Ну а если нет — соблаговолите подождать меня. И потом у меня нет причины опасаться посещения вас на службе. Я могу прийти к вам, закончив дела в типографии. Мне неловко утруждать вас ожиданием.

Как мне показалось, я теперь говорил со спокойным достоинством, логично. Балабанов слегка кивал. Может, подействует? Может, согласится?

— Хорошо, я обожду вас, Леонид Захарович.

— Благодарю вас, Аполлон Никифорович. Постараюсь побыстрее закончить.

Я начал имитировать интенсивную работу. Нащупал предплечьем браунинг, лежащий в левом кармане пиджака. Может быть, здесь же прикончить Балабанова и бежать? Или это сделать по дороге в контрразведку? Балабанов, видимо, человек физически слабый. А на улице сейчас темно, прохожие редки. А может быть?..

Но тут Балабанов внезапно поднялся и предложил немедленно следовать за ним. Он пропустил меня вперед. Я проходил мимо наборной кассы, за которой стоял Свирский. На его большом белом лице застыло выражение страха.

Ну что ж, теперь я знаю, как поступить: разделаюсь с Балабановым на улице. Это значительно удобнее, чем здесь, в типографии.

Но только я вышел из подъезда типографии, как был окружен солидной охраной.

Все встало на свои места».

ЛЮБА И ФЕДОР

Сергея оторвал от чтения рукописи телефонный звонок, а затем голос матери:

— Тебя к телефону.

— Кто?

— Вика.

Шаркнул стул, резко отодвинутый Сергеем. Юноша рванулся в переднюю к телефону. Любовь Ионовна вернулась к себе в комнату и села за стол. На нем лежала открытая тетрадь — ее дневник. Она перечитала только что написанное:

«10 марта 198… г.

Меня беспокоит последнее увлечение Сергея. Он пошел в деда — моего отца. Мама рассказывала, каким был папа в двадцать лет. И теперь она видит во внуке своего мужа в молодости. Мама очень любит Сергея и, когда папа умер, растворилась во внуке. Она часто называет Сергея маленьким Леонидом Придорожным (партийная кличка папы) — так внук похож на деда в молодости. Да! И внешне и внутренне: порядочность, целеустремленность и увлеченность. А увлеченность — понятие многомерное. У него появилась девчонка — Вика, и Сергей если не обезумел, то обездумел уж наверняка. Я чувствую, что она не такая или, может быть, не совсем такая, какой видит ее Сергей. И эта безоглядная увлеченность женщинами была свойственна моему отцу».

Закончив читать, Любовь Ионовна снова взялась за ручку:

«Вот и сейчас он разговаривает с Викой. Я не слышу отдельных слов сквозь закрытую дверь, но взрывы восторгов Сергея ко мне проникают.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: