И все в таком же духе. Я, конечно, говорил это от души, искренне ненавидя Горбаня — олицетворенную причину провала нашего восстания.
Скоро мы достигли ворот тюрьмы, куда нас вели, и я вошел туда в достаточно бодром настроении: затеплилась надежда выкрутиться из лап контрразведки и помочь товарищам».
…Постучали в дверь.
— Да, — сказал Сергей.
Вошла Елена Анатольевна:
— Сереженька! Доброе утро! Ты не опоздаешь на работу? Завтрак на кухне.
— Доброе утро, бабуля. Вот не могу оторваться от рукописи деда.
— Мы еще поговорим о ней, Сереженька. Это ведь наше с ним время. Так много там дорогого. Как настроение?
— Нормальное.
— Ну и хорошо. Ты не нравился мне в последние дни.
Она ушла.
Страницы дедовской рукописи, напечатанной на машинке, правленной кое-где синими чернилами, излучали давно ушедшее время; все это каким-то таинственным образом пленило Сергея, заставляло его перемещаться в прошлое, незримо присутствовать там, вживаться в молодость деда, в него самого.
Меркли горести Сергея, Вика отдалялась, уходила куда-то в глубину сознания…
ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮБОВИ ИОНОВНЫ
«21 марта 198… года.
На днях дома у нас была очередная „пятница“. Теперь она устраивается реже, чем при папе. Но мама все старается поддержать эту традицию. Стало труднее собрать всю семью за одним столом. И это, конечно, грустно. А ведь очень нужны такие интимные семейные праздники. Особенно для сыновей и дочерей. Это тот случай, когда без нотаций, нравоучений в них проникает доброе, идущее от теплоты давнего семейного очага данной фамилии, если, конечно, доброе у нее было. Без хвастовства скажу: у нас оно было.
Очень хорошо помню бабушку Фаину — мать отца, маленькую, сухонькую старушку. Мне всегда казалось фантастичным, что у нее было одиннадцать детей — моих дядей и тетей, которых она смогла воспитать и вывести, что я считаю самым главным, в честные люди. Сделала она это почти одна, мой дед умер рано. В этой большой семье старший помогал младшему подыматься по ступенькам жизни.
Трое из сыновей делали революцию, четвертый, сочувствующий своим братьям, был штейгером на шахте, по-нынешнему техником. Ну а тетушки мои, они-то повыходили замуж еще в конце десятых годов нашего века, стали хорошими матерями семейств и вырастили моих двоюродных братьев и сестер, нам уже, слава богу, под пятьдесят и больше. И в общем, мы тоже выросли порядочными людьми — сохранили традиции семьи. Папа говорил по этому поводу: „Кровь сказалась“.
Теперь мы с Федором должны вырастить Сергея. В общем-то, он определился. И возможно, я неправильно выразилась — „вырастить“. Очевидно, теперь моя и Федора задача — направлять его молодую жизнь, насколько это возможно. Наше желание — естественное, скромное и в то же время значительное: хотим, чтобы он продолжил свое образование.
Я рада его размолвке с Викой, разные они, и ничего путного у них не выйдет, хотя Сергей уверяет, что любит ее. А я думаю, что тут с его стороны — сильное физическое влечение. Сказывается возраст и ничего более.
У Сергея и Вики разные интеллекты. Но не это главное — более низкую духовность можно повысить, важно другое, и это страшно: у них разное мировоззрение, они по-разному принимают окружающую материальную и духовную жизнь.
Мне, конечно, ближе всего наш с Федором случай. Но, наблюдая жизнь, думаю, что он не такой уж редкий. Перед глазами родители учеников моей школы, где я преподаю историю и руковожу классом.
Так вот, я и Федор. Тогда, в сорок седьмом, встретились люди неодинаковых интеллектов. И понятно почему. Разные семьи, разные школы, разные города. Вначале Федор интеллектуально уступал мне, а сейчас превзошел. И я с чистой совестью говорю: он кандидат исторических наук. Федор — ученый без скидок. Другое дело — досталась ему ученость большой кровью: он стал язвенником, гипертоником.
В общем, я все к тому же — интеллекты можно уравнять. А вот если оценки, что в жизни хорошо, а что плохо, у нее и у него различны, то тогда это безнадежно, Такие люди не должны, как говорится, идти к алтарю. У Федора и у меня эти оценки совпали. В наших несхожих семьях было общее. Простые люди из Ахтырки и интеллигентные из Москвы имели одну нравственную основу. Я вообще-то против понятия „простой человек“, и тут я неоригинальна: единомышленников у меня много. Прежде всего это обидно для того, кого считают простым. Таким образом его как бы признают неполноценным. А сколько случаев, когда так называемые простые люди оказывались нравственно куда выше непростых, скажем, с университетским дипломом, а порой и занимающих высокое общественное положение.
Выросший в рабочей семье Федор оказался щепетильным человеком. После женитьбы он мне сказал:
— Слушай, Любочка, большая просьба есть: жить тильки на свои гроши. У батьков их брать не будем. Не хочу сидеть у них на шее. Проживем на твою и мою стипендии, плюс к этому я подработаю, може, грузчиком в магазине или на железной дороге.
Папа с трудом уговорил Федора принимать деньги. Федор согласился, но лишь на том условии, что эти деньги, начав работать, мы постепенно возвратим родителям.
Федор скрупулезно каждый месяц записывал, сколько мы получали. Когда мы стали возвращать долг, папа эти деньги вносил на мою сберкнижку.
Ну об этом хватит. Сейчас Сергей с увлечением читает рукопись отца. Как-то само собой получилось, что она вовремя подоспела. Повесть захватила Сергея и увела за собой, что узналось на последней „пятнице“. Он восторженно говорил о деде. Я думаю, что здесь происходит внутренний диалог духовно близких людей, находящихся на разных временных уровнях. Одного из них, молодого, „машина времени“ переносит в прошлое, где он полностью принимает предлагаемые старшим обстоятельства и перевоплощается в него. Как дальновиден оказался папа, когда просил дать Сергею для чтения его рукопись.
Пора заканчивать, расписалась…»
ПРИДОРОЖНЫЙ
Сергей читал повесть деда:
«В тюремной конторе меня опять обыскали и в сопровождении надзирателя направили на второй этаж. Позвякивала связка ключей в его руке, аккомпанируя гулкости наших шагов по тюремному коридору. Примерно в середине его надзиратель сказал:
— Здесь.
Я остановился. Передо мной была дверь с номером 9. Я вошел в камеру и увидел у противоположной стены прижавшихся к ней троих заключенных в нижнем белье. Головы втянуты в плечи, в страхе вскинуты брови. Они начали успокаиваться, лишь когда дверь камеры грузно закрыла дверной проем, щелкнул два раза замок и звякнула наружная щеколда.
Вскоре мои сокамерники объяснили причину их страха. По тюремным правилам до утренней проверки в тюрьму новых заключенных не приводили; для меня почему-то сделали исключение. Но не раз бывало, что до утренней проверки в тюрьму врывались офицеры и зверски расправлялись с политическими: избивали их, выводили во двор и расстреливали, а то и рубили шашками…
Поэтому каждый политический заключенный, и осужденный и подследственный, чувствовал себя в белогвардейской тюрьме смертником. Неудивительно, что мои новые знакомые, услышав, как отпирается дверь их камеры, подумали: наступил их последний час.
— Господа, — сказал я, узнав обо всем, — но беспокойтесь: перед вами такой же, как и вы, арестант. К тому же без вины виноватый.
Я умышленно назвал их господами, а не товарищами: не знал, кто передо мной — единомышленники или провокаторы. Обитатели камеры быстро пришли в себя и жадно стали спрашивать, что делается на воле. Мы сидели на полу камеры и полушепотом беседовали.
Несмотря на подавленное состояние, холодную оголенность стен и пола камеры, первые часы, проведенные в ней, оказались временем полного покоя. Это ощущение нетрудно понять: перед тем я провел в контрразведке много часов, изнуривших меня морально; здесь же на какое-то время был предоставлен самому себе.
Мои „коллеги“ по камере, не в пример мне, действительно попали сюда по разным пустякам, и их, очевидно, должны были скоро выпустить.