Далее на месте сгоревшего дома имелся пустырь, а рядом находилось обиталище отца Германа. Дом казался совсем крошечным, но внутри оказался куда поместительнее, чем это представлялось при взгляде снаружи.
Было так тихо, что ломило виски, и Опарин, привычно морщась, сунул в рот таблетку от головной боли. Он инстинктивно не любил идиллического русского пейзажа, а целебный деревенский воздух заставлял его страдать.
Поповский дом располагался в глубине маленького сада, как бы под охраной нескольких старых яблонь. Под низкими, дремлющими окнами покачивались на тонких стеблях желтые георгины. Край участка обозначался несколькими порыжевшими борщевниками. Они вымахали здесь в человеческий рост и выглядели заколдованными богатырями. В бочке для сбора дождевой воды плавал занесенный ветром лист.
Разговор Опарина с отцом Германом поначалу вышел недолгим. Минут через десять Иван Ильич уже грузно, как краб, двигался обратно по садовой дорожке, а отец Герман глядел на него сквозь кружевную занавеску. На короткое время целебный воздух был уничтожен – взревел, испуская вонь, джип-человекоубийца; но затем все восстановилось как было. Отец Герман вернулся к столу, взял в руки мятый конверт, оставленный визитером, и впервые за долгие годы по-настоящему возмечтал закурить.
Этот Опарин из областной прокуратуры показался Герману Васильевичу человеком вполне толковым. Вошел, неудобно горбясь под низкой притолокой, но не смущаясь этого. Поморгал в полутьме, разглядел иконы и замялся, угадывая, как вести себя дальше. И потом уже, когда расположился за столом, несколько раз поворачивался и посматривал на красноватый огонек лампадки – можно подумать, что консультировался. Вообще же Опарин имел обыкновение при разговоре плавать взором, минуя собеседника. Вот и сейчас он по большей части скучно рассматривал герань на окне и темные дощатые дверцы шкафа, который выглядел почему-то так, словно скрывал не то злоумышленника, не то чемоданы с деньгами.
Опарин сказал про Аркашу Сырейщикова – что тот теперь полковник. Передает привет и коньяк. (Коньяк Иван Ильич аккуратно водрузил на окно возле герани). Затем из внутреннего кармана опаринского пиджака явился конверт, и деликатно, как шулер-джентльмен, Опарин выложил на стол восемь снимков и козырным тузом – географическую карту.
Карта была совсем небольшая – вырезанная из более крупной, вероятно, предназначенной для байдарочников, так как на ней были обозначены кемпинги, заповедные зоны, где разведение костров якобы карается титаническим штрафом, частные владения (вот там все без дураков) и медицинские пункты, по большей части представлявшие собою полную липу.
На этой-то карте красным маркером были помечены восемь населенных пунктов, а внизу аккуратно приписана дата. Верхние Турусы, Валявкино, Рыжухино, Верховье, Плаксина Гора, Анны, Посекуха, Нижние Турусы. Красные крестики на карте явственно обступали Поярково и, казалось, указывали на него своими растопыренными пальцами. Возли Нижних Турусов дата стояла вчерашняя.
Отец Герман, конечно, и раньше слыхал об этих убийствах. Однако, раз и навсегда взяв себе за правило поменьше интересоваться досужими сплетнями, особенно теми, что муссируются в магазине-«стекляшке», он и матушке наказал пропускать все сии пересуды мимо ушей. «Второго пришествия всяко не пропустим», – говорил он обычно в таких случаях.
В молодости Герман Васильевич Машуков ненавидел зло. И не просто ненавидел – испытывал к нему жадное любопытство, улавливал любые его нюансы, алкал встреч с ним, чтобы лицом к лицу. Ему нравилось смотреть злу прямо в глаза и следить за тем, как в глубине этих глаз зарождается и постепенно набирает силу страх – самый постыдный, самый обыкновенный, человеческий страх перед неизбежным унижением и грядущей болью. Иногда этот страх выплескивался наружу, обрядившись в героические одежды ненависти, но Машукову нравилось и это. Он отработал следователем шесть с половиной лет, а потом один внешне ничем не примечательный случай все перевернул.
Умерла сестра Анны Владимировны – Наташа; умерла после бесконечной, очень тяжелой болезни. Наташа была старше Анны Владимировны почти на десять лет и всегда маялась какой-нибудь хворью, отчего все звали ее только уменьшительным именем, как ребенка. Она была некрасива даже в молодости, а за время предсмертной болезни безобразно исхудала. За месяц до смерти Наташа выглядела страшнее греха, и Анна Владимировна признавалась потом мужу, что сестра ее пугала.
Придя на похороны вместе с зареванной супругой, Герман Васильевич ожидал увидеть что угодно – только не то, что предстало перед ним в открытом гробу, с маленькой иконочкой под локтем.
Наташа оказалась красавицей. Ее костлявое, уродливое лицо странно изменилось. Разгладились страдальческие складки, черты утончились, брови вольно разлетелись на восковом лбу, губы сложились в спокойную улыбку. Но самым удивительным был явственный свет, который обливал Наташины лицо и руки. Этот свет не чудился Герману Васильевичу; он был вполне реален – его блики пробегали по блестящей поверхности иконки и золоченым буквам венчика.
За шесть с половиной лет Машуков перевидал множество трупов. Искалеченные, кощунственно переломанные, посиневшие, с выпяченными в оскале зубами, с изумленным козьим взором, с противоестественно вывернутыми ногами. Чуть позднее, после того, как над ними заканчивали работать гримировщики, трупы обретали пристойный вид, но все равно выглядели неприятно, так что хотелось от них поскорее избавиться. Сунуть в могилу, как в мусорный бак.
А с Наташей теперь, когда она умерла, расставаться не хотелось. И назвать ее «трупом» казалось невозможно. Анна Владимировна плакала у гроба сестры, скрывая распухшее лицо за большим трясущимся букетом. Когда Герман Васильевич осторожно обнял ее, она вымолвила: «Какая Натка… теперь красивая…» Тогда-то Машуков и убедился окончательно в том, что ошибки нет.
Спустя месяц он написал заявление об уходе, ссылаясь на семейные обстоятельства. У Алеши действительно не все хорошо было тогда с легкими, и врачи рекомендовали переселиться поближе к чистому воздуху. На собеседовании в Духовной Академии Герман Васильевич честно рассказал какому-то архимандриту о Наташе и сразу был зачислен на курсы.
А теперь приехал этот Опарин – и вернулось все прежнее. Кисловатый привкус бессилия. Неживые люди на фотоснимках – кровь безобразной широкой полосой через все горло и на груди манишкой. Преимущественно молодые женщины и два подростка, сказал Опарин. Убийца уродовал им лица бритвой. Все они были приезжими – в этом, вероятно, крылась причина относительного безразличия поярковцев к истории с маньяком. В перелеске, неподалеку от автобусной остановки, найден труп… или не найден. Свои-то все дома, не так ли? Все оставалось на уровне слухов, которые дядя Мотях решительно считал провокацией. «Это нарочно народ отвлекают, – уверял он, – а на самом деле скоро будет подорожание».
На здешнем участке шоссе «Вологда-Архангельск» пассажирские перевозки осуществляла транспортная компания «Козулин и Пек». Ей принадлежало девять автобусов. Маршрут проходил по большей части по местам, облюбованном туристами, пассажиров всегда было много, особенно летом. Один водитель опознал по фотографии девушку, которая села в Шексне, а вышла, вроде бы, в Верховье, – это была третья жертва. Естественно, других пассажиров того же рейса он вспомнить не мог. Девушка запомнилась потому, что всю дорогу плакала, а на ее футболке было написано: «Идиот! Что уставился? Сиськи как сиськи!». К общей картине это прибавляло очень немного.
Вечером Опарин явился к отцу Герману вторично. Он выглядел существенно более пыльным и более потным. Вместе с Иваном Ильичом пришел и Стасик Мрыхов. Опарин очевидно подавлял Стасика мощью, поэтому на любые обращения Стасик отвечал: «Спаси, Господи!» и слабенько улыбался.
Быстро глянув на иконы, Опарин решительно сел. Стасик в деврях долго крестился, кланялся и бормотал, но в конце концов уселся краешком к столу и он. Матушка Анна Владимировна подала зеленые стопочки, оставшиеся еще от прежнего домохозяина, и ушла, поджимая губы. Был почат сырейщиковский коньяк. Стасик не пил и сидел с потерянным видом. Опарин водил взглядом по темному потолку и задавал вопросы. Стасик усерднейше пытался отвечать, но иногда получалось так, что он отвечал как бы в духовном смысле, и тогда отцу Герману приходилось давать комментарии. Опарин все понимал быстро и ничему не удивлялся.