— Ну, давайте же, чего вы ждёте?
Он закрыл глаза. Я даже испугался, увидев, как далеко он высунулся. Я потянулся к нему, чтобы он не перевалился через перила и не упал, но Билл отстранился:
— Не нужно.
Я отодвинулся и стал ждать.
— Теперь ваша очередь, — крикнул он наконец. — Последний шанс. Бог мой, вы должны услышать, вы должны появиться. Я вам говорю, чудесные вы мои негодяи, вот я, здесь, перед вами!
Он запрокинул голову назад, словно подставляя лицо под тёмные струи дождя.
— Появились? — шепнул он в сторону, не открывая глаз.
— Нет, — пришлось мне сознаться.
Билл стоял, подняв к небу морщинистое лицо и уставившись вверх в страстном ожидании, что облака примут новые очертания и сделаются чем-то большим, чем просто облака. Он жаждал увидеть, как гигантским снегопадом падут на землю, драпируя крыши и завешивая живые изгороди, огромные тени-бутоны.
— Проклятье! — закричал он в конце концов. — Я здесь. Это я убил всех вас. Простите или придите и убейте меня.
И в последнем крике души:
— Простите меня, я так об этом жалею! Заключавшейся в его голосе силы оказалось достаточным, чтобы я отпрянул и полностью скрылся в тени. Может быть, дело было в этом. Может быть, в том, что Билл стоял маленькой статуей посредине моего садика, но облака перестроились, и ветер подул на юг, а не на север. Оба мы услышали, как далеко-далеко прошелестел могучий шёпот.
— Да! — закричал Билл, потом — мне, в сторону, с закрытыми глазами, крепко сжав зубы:
— Ты, ты слышишь?
Облака снова пришли в движение, в них произошла ещё одна пертурбация, словно гигантский пропеллер-невидимка перевернул их лопастями.
Послышался другой звук, на этот раз ближе, как если бы на протянувшихся через всё небо ветвях весенних деревьев стали открываться огромные бутоны.
— Там, — прошептал Билл.
Казалось, облака принимают очертания необъятного шёлкового купола, который в мирном безмолвии начал опускаться на землю. Мне почудилось, хотя этого и не могло быть на самом деле, что это походило на самый большой парашют в истории человечества. Он опускался так тихо, что меня охватил ужас. От него падала тень, она наползла на город, накрыла дома и вот уже добралась до нашего садика: трава погрузилась во мрак, лунный свет померк, и под конец я перестал видеть Билла.
— Да! Вот они! — воскликнул Билл. — Чувствуешь их? Один, два, дюжина! О, Боже, да.
Мне подумалось, что я слышу, как во тьме со всех сторон падают с невидимых деревьев яблоки, сливы, персики, как о мой газон стукаются сапоги, как подушкой шлёпаются на траву тела, как клубится белая шёлковая ткань или дым, а, может быть, кто знает, вырванные из тел и вышвырнутые в возмущённую атмосферу человеческие души.
— Билл!
— Нет, — заговорил он. — Со мной всё о'кей! Они повсюду вокруг меня. Не вмешивайся. Да!
В садике происходило какое-то движение. От живой изгороди подуло, как от дюжины пропеллеров, — но ни одного я там не увидел. Трава припала к земле. Жестяную лейку прокатило через весь дворик. С деревьев сдуло птиц. Во всём квартале залаяли и заскулили собаки. В дюжине домов зажгли свет. За десять миль от дома завыла сирена, как из другой войны. Разразилась гроза — и что это? — раскаты грома или артиллерийская канонада?
И ещё раз, в последний раз, я услышал, как Билл, теперь негромко, проговорил:
— Я просто не знал, Боже милостивый, я просто не знал, что делаю. — И едва слышно. — Пожалуйста, прошу вас…
И дождь пролился, брызнув только для того, чтобы смешаться со слезами у него на лице.
И прекратился, тучи унеслись прочь, потом утих и ветер. Я ждал.
— Ну, ладно, — большим носовым платком он вытер глаза, высморкался и уставился на платок, будто это карта Франции, потом договорил. — Мне пора. Думаешь, я снова заблужусь?
— Если заблудишься, всегда можешь придти сюда.
— Мой дом совсем не там, где он есть, честное слово, — глядя на меня осмысленными глазами, он обошёл мой дом сбоку. — Сколько с меня, Зигмунд!
— Ну, что же, за тридцатиминутный час.
— А со скидкой за полцены.
Я крепко обнял его. Он пошёл вдоль по улице.
Когда он поравнялся с углом, то по-видимому, потерял дорогу.
Повернул направо, потом налево, но с места не сдвинулся. Я обождал секунду-другую и окликнул его, по возможности предупредительнее:
— Налево, Билл, налево!
— Благослови тебя Господь, Бастер! — откликнулся он и помахал рукой.
Повернув налево, он вошёл в свой дом.
Через два месяца его обнаружили, когда он забрёл за две мили от дома. А ещё через месяц он очнулся в больнице: теперь он считал, что всё время находится во Франции и Рикенбакер лежит на койке справа от него, а Рихтхофен — на койке слева.
На следующий день после похорон Билла его Оскар был у меня вместе с одной единственной красной розой, — их принесла его жена, чтобы Оскар стоял у меня на камине рядом с карточкой фон Рихтхофена и другой, той, на которой вся компания выстроилась перед объективом летом 1918 года, и от фото веяло ветерком и доносилось гудение самолёта. И ещё смех молодых ребят, собравшихся жить вечно.
Порой в три часа ночи, когда меня мучает бессонница, я спускаюсь вниз, стою и смотрю на Билла и его друзей. Будучи по натуре сентиментальным телком, я наливаю стакан шерри и поднимаю за них тост.
— Прощай, «Лафайет»! — говорю я. — «Лафайет», прощай.
И они дружно хохочут, словно услышали самую великолепную шутку в жизни.