- Ну да я пожалуй и не пойду.

- Идите, ждите, никто не мешает вам; а небось как спросишь: "Осип Ильич, на расходы надо", - так и закобенется. "Да откуда мне взять денег? да что я, делаю, что ли, деньги?" А вот как на дебоширство, так небось есть.

- Ну, ну, бог с вами! сказал, что не пойду.

Это со стороны Осипа Ильича была только одна фигура уступления; после долгого крика и шума он поставлял-таки на своем, выпрашивал чистый галстук и манишку и после присутствия отправлялся с приятелями покутить.

У Дюме они выпивали обыкновенно каждый по бутылке простого столового вина, белого или красного, смотря по вкусу; каждый спрашивал по бутылке шампанского, и все вместе обращали на себя всеобщее внимание.

Осип Ильич, наливая в стакан красное вино, сперва подносил его к носу.

- Вино ординарное, Марк Назарыч, а букет хорош; понюхайте.

Потом, сморщивая брови, он приподнимал стакан к свету, поворачивая его в руке, все перед светом, и, после таких маневров, обращался снова к Марку Назарычу:

- И цвет не дурен: густоват, правда, немножко. Что, я думаю, им обходится по полутора бутылка?

В заключение он выпивал стакан и обтирал салфеткою губы.

Точно как для мужа были истинно высокоторжественными днями в жизни те дни, в которые он обедывал во французской ресторации, - так для жены те, в которые она ходила с визитом к генеральше Поволокиной, у супруга которой ее Осип Ильич был стряпчим, или, говоря высоким слогом, ходатаем по делам.

Муж, припоминая что-либо, всегда говаривал:

- Когда же это было? с месяц, что ли? Последний-то раз я обедал у Дюме шесть недель тому назад. Ну, да оно так и будет. - И в таком случае, жена почти всегда возражала ему:

- Что ты это? перекрестись, голубчик. Ведь это было за две недели до рождения ее превосходительства Надежды Сергеевны Поволокиной; а я после того еще раз была у нее перед заговенами.

Осип Ильич был человек, как мы уже выше заметили, очень нужный для супруга этой Надежды Сергеевы Поволокиной, и потому он очень дорожил Осипом Ильичом. Он посылал его по своим делам и в гражданские палаты, и в уездные суды, и в конторы маклеров. Осип Ильич, - надо отдать ему справедливость, - в приказных делах был человек сведущий, потому что начал свое служебное поприще с гражданской палаты.

Генерал Поволокин решительно не занимался ничем домашним; он даже редко бывал дома: утром в должности, а вечером в Английском клубе, к перу от карт и к картам от пера, по словам Грибоедова, давно обратившимся в пословицу. 500 наследственных душ его, заложенные и перезаложенные, едва ли не пять лет сряду показывавшиеся в

"Прибавлениях" к "Санкт-Петербуржским ведомостям", немного приносили дохода; и если бы не другой доход, гораздо повернее первого, то г-жа Поволокина должна бы была весьма посократить свои издержки на булавки и на прочее. Впрочем, г-н Поволокин слыл в Петербурге за человека богатого: он имел четверню лошадей, квартиру, меблированную если не изящно, то довольно роскошно: штоф на мебели, бронзовые канделябры и часы, алебастровые вазы; правда, все это не очень блестящее, ибо пыль слоями покрывала все эти вещи; правда, что его передняя была и темна и грязна, что она пахла ламповым маслом, - но это уже не была вина г-на Поволокина, а скорее г-жи Поволокиной, которая всегда и всем кричала о своих хозяйственных дарованиях.

В этом случае Надежда Сергеевна и Аграфена Петровна чрезвычайно разнились друг от друга: последняя чистоту в доме ставила выше всего на свете.

- Опрятность есть добродетель, - говаривала она и, несмотря на это мудрое изречение, только один раз в неделю, по воскресеньям, исключая экстраординарных случаев, выдавала Осипу Ильичу чистую манишку и шейный платок. Часто, смотря на его шею, она думала: "И точно грязноват платок-то; ну, да что за беда, еще дня три проносит; ведь от частой стирки белье рвется…"

Она сама ежедневно утром вытирала пыль в гостиной и в зале с диванов, со столов, со стульев и комодов, с разных вещей, как-то: с стеклянного колпачка, под которым лет восемь покоился сделанный из воска и раскрашенный амурчик в колыбели, с зеркала над диваном и с силуэта своей бабушки, который висел, оклеенный в цветную бумажку, под зеркалом в гостиной. Ерани и рута, стоявшие в зале на окнах, зимою через день, а летом аккуратно всякий день поливались также ее собственными руками. Последнее растение, то есть рута, кроме украшения комнаты, приносило еще и пользу, а именно употреблялось

Аграфеною Петровною для полоскания рта.

17-го сентября 18**, в день святых Веры, Софии, Любви и Надежды, в который начинается наше повествование, Аграфена Петровна проснулась ранее обыкновенного, то есть часов около шести, и занялась приготовлениями к своему туалету. Это был день именин Надежды Сергеевны и дочки ее Софьи Николаевны. Аграфена Петровна должна была отправиться с поздравлениями. К 11 часам она была уже совершенно готова: в чепце с кружевными крылышками, украшенном лентами цвета адского пламени, в желто- коричневом гроденаплевом капоте, в красной французской шали, при клеенчатом, в клетку сплетенном ридикюле и в кожаных полусапожках со скрипом. В 11 часов лакей в грязной ливрее и в изорванных сапогах посадил ее в извозчичью четырехместную карету, за неотысканием двухместной. "Но… ну… но… небось" - и карета двинулась. В половине

12-го Аграфена Петровна прибыла к дому г-жи Поволокиной, запыхавшись взошла на лестницу, и лакей дернул за ручку колокольчика.

- Что, дома ее превосходительство Надежда Сергеевна?

- Дома, да в уборной-с.

- А Софья Николаевна?

- К барышне можно-с.

Генеральская дочь сидела в своей комнате, в белой блузе; на плечах ее была накинута шаль; перед ней на пюпитре лежала развернутая книга. Ей казалось на лицо двадцать пять или двадцать шесть лет; она не имела той красоты, которая бросается прямо в глаза каждому и в гостиных, и в театрах, и на улицах, - этой скульптурной красоты, доступной равно для глаз всех; но она не принадлежала также к тем счастливым девушкам, о которых небрежно говорят: "Да, хорошенькая" или с гримасой снисхождения: "Конечно, она недурна; такая миленькая!"

Может быть, пройдя мимо ее, вы бы вовсе не заметили ее и, конечно, посмотрев на нее, не произнесли бы этих общих, изношенных, пошлых фраз: хорошенькая, миленькая!

Многие даже находили ее дурною, и, право, грех было спорить с этими господами. Слово:

"дурна", в устах таких людей, не могло быть оскорбительно для нее: это не то, что слово

"хорошенькая"!

Ее лицо было задумчиво; оно всегда мыслило, всегда говорило; что-то болезненно- бледное было в цвете лица ее, что-то страшно тоскливое в ее черных, глубоких очах.

Посмотрев на нее, вы стали бы в нее вглядываться; вглядевшись, вы бы захотели насмотреться на нее; наглядевшись, вы бы, может быть, задумались и спросили самого себя: для чего родятся такие существа? для чего живут они? многие ли поймут их и оценят?

В самом деле, жизнь Софьи - одно из самых горьких явлений современного общества - была достойна полного внимания, наблюдения неповерхностного. Мы, с таким рвением, с такою пытливостию изучающие жизнь людей великих, имена которых нарезаны веками на скрижали бессмертия, мы, дивящиеся силе их воли, их героизму, их самоотвержению, - мы не знаем, что среди нас, в этом обществе, в этой мелкой жизни, в которой бесцельно кружимся, есть характеры не менее великие, не менее достойные изучения. Не их вина, что они обставлены другими обстоятельствами, что они действуют в ограниченном домашнем кругу, а не на обширном гражданском позорище. Посмотрите на страшную борьбу образования с полуобразованием или с явным невежеством, ума и чувства с закоренелыми предрассудками, - на эту борьбу, немилосердно раздирающую тысячи семейств. Вот перед вами жертвы этой борьбы, безропотно, незаметно сходящие в могилу, непонятые и неоплаканные. Остановитесь на этих могилах с слезою благоговения… Но не в том дело, я должен познакомить вас с матерью Софьи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: