Любовь Федоровна Воронкова
Детство на окраине
До революции улица Дурова называлась Старой Божедомкой. Старая Божедомка была и не велика и не широка, немножко кривая, немножко горбатая. Двухэтажные деревянные дома стояли тесной чередой, окруженные дощатыми заборами, с колодцами и сараями во дворах.
В одном из этих домов, одетом в белую штукатурку, жила та маленькая девочка, Соня Горюнова, о которой пойдет рассказ. Дом этот редко бывал белым, его белили только раз в году — к пасхе. А так он обычно пестрел грязными брызгами, которые летели из-под колес с булыжной мостовой. На воротах этого дома висела дощечка — вывеска, на которой был нарисован коричневый кувшинчик. Вывеска означала, что во дворе живет молочница. А молочница эта была Сонина мама.
Утро
Первым во дворе проснулся дворник Федор. Все лето, до самых заморозков, он спал в дощатой, с почерневшей крышей сторожке. Часов у него не было. Но, как только начинала сквозить в щелястые стены утренняя свежая голубизна, Федор вставал, надевал картуз, брал метлу и шел разметать двор.
Федор подметал всюду очень старательно — он боялся хозяина. А то выйдет старый домовладелец Лука Прокофьич, глянет туда-сюда из-под седых бровей, да и заметит где-нибудь мусор — рассердится. А рассердится, так и прогнать может. Дом — его, двор — его и дворник — его. Хочет — держит Федора, а хочет — прогонит. А куда пойдет Федор, если у него никакого ремесла нет в руках?
Пока дворник широко размахивал метлой, во двор вышел Иван Михайлович Горюнов, Сонин отец. В выцветшем картузе, в холщовом фартуке, в рубахе с заплатами, в грубых сапогах, он прошел на задний двор. Там, тесно прижавшись друг к другу, ютились сараи. В одном из этих сараев стояла большая рыжая лошадь ломового извозчика Алексея Пучкова, которого прозвали Пуляем. В другом лежало сено, жмых, овес. А в самой глубине помещался коровник.
Сонин отец прошел по дощечкам, лежавшим среди никогда не просыхающей здесь грязи, и открыл обитую рогожей дверь. Теплый запах жмыха и сена вырвался оттуда. Три толстые коровы повернули к хозяину свои рогатые головы и, лежа, смотрели на него, ленясь подняться.
— Ну, ну, вставайте! — негромко прикрикнул на них Иван Михайлович. — Эко, вы!
Коровы одна за другой, сопя и вздыхая, начинали подниматься, погромыхивая цепями, висевшими у них на шее. Приходилось держать их на цепях; коровам было тяжко и скучно стоять в душном коровнике, и они постоянно рвались на волю. Особенно неспокойной была рыжая с белыми пятнами, крупная, как буйвол, Дочка. Как донесет ей иногда ветер запах травы, запах свежей зелени, так она и начинает бушевать. Другой раз вырвет цепь из стены, выскочит во двор и примется бегать, прыгать, хвост трубой, как у маленького теленка, а сама ревет, радуется, озорничает. Весь двор изроет копытами.
А народ в это время со двора бежит кто куда. Бегут наверх, к Горюновым:
«Скорей! Корова оторвалась!»
Но и хозяина своего Дочка не очень слушалась. Подпустит поближе, поглядит на него озорными глазами и опять ринется бегать по двору. Пока-то он ее поймает, ухватит за цепь и отведет обратно в коровник…
Сонин отец открыл коровник, взял вилы и принялся чистить стойла. Утро стояло свежее, тихое, только вдали, за воротами, позванивали трамваи. Пахло тополями, которые зеленели над забором соседнего двора. Дочка подняла голову и начала принюхиваться, выкатив свои круглые озорные глаза.
— Я тебе погляжу! — пригрозил ей Иван Михайлович. — Я тебе!
А сам подумал:
«Травки бы им! Да где ж взять-то?»
Иван Михайлович дал коровам сена, взял две большие бадьи и отправился на колодец за водой.
Колодец стоял посреди двора, он был словно маленький островерхий голубой домик с большим железным краном и с длинной железной ручкой. К этому колодцу женщины приходили полоскать белье, ставили корыто прямо под кран, полоскали, синили и тут же выливали воду. Около колодца всегда было мокро, и ручьи от него, мыльные, подсиненные, бежали по канавке на улицу.
Не сочтешь, сколько раз ходил Сонин отец туда и обратно с тяжелыми бадьями — воды коровам нужно много. Иван Михайлович был молодой, голубоглазый, с желтыми усами и румяным лицом и никакой работы не боялся. А все-таки тяжелые бадейки понемножку горбили ему спину.
Пока отец таскал с колодца воду, вышла доить коров Сонина мать, Дарья Никоновна. Не хотелось ей каждое утро вставать в шесть часов. Все во дворе еще спят, занавески в окнах задернуты, а она с белым ведром и бидоном идет в коровник. Но что же поделаешь! Полежала бы подольше, да коровы не дадут, начнут сердиться, реветь — доить пора, молоко подошло!
В эти голубые утренние часы Соня очень любила выходить во двор. Никого нет, все ребята еще спят, лишь куры копаются под забором. А Соня, тоненькая, со светлыми, слабо вьющимися волосами, стоит одна среди чисто подметенного, словно праздничного двора, смотрит кругом и молчит. Во дворе свежо, тихо, над головой широкие ветки старого клена, нарядные зубчатые листья чуть-чуть покачиваются, и солнечные лучи желтыми кружочками падают сквозь них на землю…
Соня вышла из-под клена, подняла кверху глаза. Над крышами голубело чистое небо. Зеленые тополя поблескивали веселой листвой. Их ветки склонялись к самому забору. А за этим забором дом Подтягина — чужой двор, чужие мальчишки и девчонки. Хорошо, что забор такой крепкий и плотный, а то бы они прибегали сюда и дрались. Ребята с чужих дворов всегда дерутся.
Соня немножко попрыгала через канавку с засохшей синькой. Нашла куриное перышко-пушок и пустила его по ветру. Ветерок подхватил перышко и понес его все выше, выше… Соня долго глядела, как оно исчезло где-то в синем солнечном воздухе…
Потом Соню поманила к себе деревянная лавочка, врытая в землю у забора под тополями. В сумерки на этой лавочке обычно сидят жильцы дома Прокофьева, сидят, дышат воздухом, отдыхают после работы. Сонина мама тоже иногда выходила посидеть, поболтать с соседками. Она брала с собой бидон с молоком и кружку. И если кто-нибудь приходил за молоком, то мама кричала:
«Сюда! Сюда, пожалуйста!»
И тут же, на лавочке, наливала покупателю молока.
Сейчас на лавочке никого не было, теплый солнечный свет лежал на ней. Соня села, поболтала ногами. В эти часы весь двор был ее — и клен ее, и лавочка ее, и колодец ее… Она запела тонким голоском песенку. Тишина во дворе была тоже ее — какую хочешь песенку, такую и поёшь!
Отец и дворник Федор встретились у колодца, приподняли картузы, поздоровались.
— Что, голова, — сказал Иван Михайлович, — никак, тебя вчера опять к Исусу звали?
Соня перестала петь, прислушалась. Как это — к Исусу? К Исусу Христу? А разве он живет где-то здесь и к нему можно ходить?
Дворник оперся на метлу, поправил картуз, крякнул:
— Ходил.
— По каким же делам?
— Да все то же да про то же. Эва, уж сколько лет прошло, а все про пятый год поминают! На Прохоровской фабрике, видишь, опять рабочие пошумели…
— Ну? Шибко?
— Да не шибко. Кому шуметь-то? После пятого — кто в тюрьме, кто в могиле. А уж хозяева напуганы. Похватали кое-кого. А кто успел — убежали.
— Ну, а тебя-то чего звали? Ай, ты фабричный?
— Да за старое все. — Федор усмехнулся, покачал головой. — С пятого года на заметке. Мальчишкой совсем тогда я был. Студенты на нашей улице начали баррикаду эту самую строить. Гляжу — ворота снимают со дворов да тащат на мостовую. Я тут и подхватись им помогать. А потом и со своего двора ворота снял — тоже в эту баррикаду стащил. Доски тащим, камни, что попало. И я тут стараюсь. Спроси — зачем? А я и не знаю. Только думаю: если за рабочее дело, значит, помогать надо! И вот поди ж ты, приметил меня городовой. С поста-то он убежал, а сам из-за угла поглядывал.