— Кузьминишна, посмотри-ка…
И осеклась. Кузьминишна сидела пригорюнясь у стола, накрытого клеенкой. А напротив развалился на стуле какой-то чернобородый человек, плотный, плечистый, подстриженный в кружок. Нос у него был большой, с рытвинками, глаза черные. Он будто огнем сверкнул на Соню, когда взглянул на нее. Соня молча попятилась и прикрыла дверь.

— Ой… кто это? — прошептала она с испугом.
— Соня! — тотчас позвала ее мама. — Ты чего там без спросу ходишь? Иди сюда.
Соня медленно вышла в сени, поставила горшочек на окно, подышала на маленький зеленый язычок. А сама все думала: «Кто это такой страшный, чернобородый сидит у Кузьминишны?»
Вернувшись в комнату, она со скуки взялась за куклу. Соня возилась с куклой, а за стеной гудел хрипловатый голос. Сквозь легкий стрекот Раидиной машинки, которая никогда не умолкала в квартире, Соня разобрала отрывистые слова:
— Пойду еще раз… Неужто совести совсем нет? Ведь по миру пустила, подлая! Ах, ррас-поддлая!..
Соня испугалась. Неужели это он Кузьминишну так ругает? Вдруг да и колотить ее сейчас начнет, как Сергей Васильевич Дунечку?!
Она бросила куклу и выбежала в кухню к маме. Мама стояла у стола и мыла молочные бидоны. Но не успела она и слова сказать из комнаты Анны Ивановны вышел этот чернобородый человек. Теперь Соня разглядела, что он в простой белой, в полоску, рубашке, в такой же, какие носит отец. А сверху на нем синяя суконная поддевка со сборками. Кузьминишна и Анна Ивановна вышли его проводить.
— Прощевайте, будьте здоровы! — сказал чернобородый.
— Счастливо! Дай бог удачи! — ответили все трое — и Кузьминишна, и Анна Ивановна, и мама.
Он поклонился им, надел большой картуз с лаковым козырьком и ушел. Все молча слушали, как он грузно сходил с лестницы. И заговорили только тогда, когда шаги его затихли.
— О-ёй-ёй! Ой, орелики!.. — простонала Кузьминишна. — Ой, дела-то какие! Ой, братцы мои!
И, схватившись за голову, пошла из кухни. Соне запомнилось, как сверкнули перстни, когда она горестно вскинула свои белые руки.
Все три женщины сидели в маленькой комнате Кузьминишны. Соня, притулившись за маминым стулом, слушала их разговор.
— Всего капиталу лишился! — рассказывала Кузьминишна. — И не отдаст она ему, ни за что не отдаст!
— Кто же это — жена, что ли? — спросила мама.
— Ой, Дарья Никоновна, касатка, кабы жена! Он к жене-то поехал, она вроде помирать собралась. И я-то, грешница, думаю: развяжет она нам руки, женимся мы с ним! А она выздоровела! Видно, от радости, что мужа увидала, тут и болезнь рукой сняло.
— А может, и не болела… — вставила Анна Ивановна.
— Скорей всего, и не болела, — согласилась Кузьминишна. — А он вернулся — ну и к матушке, к Манефе. За деньгами, мол, матушка. Капитал-то ведь он весь свой у нее оставил.
— А зачем же это? — удивилась мама. — В банк бы надо…
— Да ведь и я говорила, — прервала Анна Ивановна: — «Зря ты, Прохор Васильич, так доверяешься». Ну, куда же там? Своя старица, преподобная, разве можно не доверяться? На меня и Митя накричал: «Как же ты, говорит, матушке Манефе да не веришь? Ведь она божий человек, святой жизни!..» Вот тебе и святая!
— Да, побоялся Прохор Васильич банка-то, — продолжала Кузьминишна, — лопнет еще. А тут своя, преподобная, рогожская настоятельница. Ну и оставил у нее: «Сохрани, матушка Манефа!» — «Давай, сохраню». А пришел получать — она и говорит: «За какими такими деньгами, батюшка, ты ко мне пришел?» Купец-то мой почувствовал неладное — побелел весь, сердце оборвалось. «Как же за какими, матушка? Да ведь я же тебе свой капитал на сохранение оставил!» Да в ноги ей, ревет, слезами плачет. А она — свое: «Ничего не знаю, никаких денег твоих не видала. А если я у тебя деньги брала, расписку подай». Вот так-то…
— А у него и расписки нет? — спросила мама.
— Да нету! Не взял он никакой расписки! Ведь вроде как святой какой он ей верил. Совестно ему было даже и расписку-то спрашивать. Ведь в монастыре настоятельница, день и ночь перед богом стоит! А вот — на-ко! «Не брала, говорит, твоих денег, да и все». И оставила его голеньким. Ох, что ж будет-то теперь! — Кузьминишна заплакала. — Ждала его… Как ждала-то.
— Ну что ж, Кузьминишна, — сказала мама, — деньги пропали. Да ведь жизнь-то не пропала еще! Деньги — дело наживное…
— Деньги — дело наживное, о них нечего тужить, — подхватила Кузьминишна, — а любовь — дело другое, ею нужно дорожить — так в песне поется. Да ведь, Никоновна, если у него капиталу не будет, то и я ему не нужна. Ведь я работать ничего не умею…
— Этому научиться нетрудно, — возразила мама. — Полы, например, мыть в школе не учатся.
Кузьминишна махнула рукой:
— Ах, Никоновна! Да ведь ему поломойка-то не нужна. А я бы пошла и полы мыть. Люблю я его до смерти! До смерти!
— Такого страшного?.. — вдруг раздался негромкий изумленный Сонин голос.
— А ты что здесь делаешь? — закричала мама. — Иди отсюда. Вечно она около взрослых торчит! Иди!
Соня, насупившись, вышла. В голове было полно чепухи. Святая матушка, монахиня, у купца деньги утаила. Как же это она могла? Ведь она-то знает, что бог все видит и накажет ее? Она же монахиня, она к богу ближе — как же она его не боится?
Отец сидел и читал газету.
— Что, протурили тебя? — сказал он Соне.
Соня тут же пристала к нему с расспросами относительно денег и святой матушки Манефы.
— Так ведь это они, попы да монахи, только нам говорят, что бог все видит. А сами-то, видно, знают, что ничего этого нету.
— Чего — нету?
— Ну вот что бог за нами смотрит. Что ж ему, только и заботы за каждым смотреть? Он небось давно на нас рукой махнул. Грешите, леший с вами.
— А наш батюшка тоже грешит?
— А что ж батюшка? Такой же, как все.
— Нет, не такой. Он священник.
— Священник, а вон человека на каторгу загнал.
— Какого человека?
— Подтягина сына, студента. Вишь, книги какие-то запрещенные читал. Против царя. А отец Подтягин на исповеди ему и рассказал. Дескать, батюшке, как богу, надо все рассказывать. Вот и загнали парня. Да это дело не новое. Вон и в книгах про это есть, недавно читали мы с матерью. «Овод» называется. И там та же история. Парень к попу на исповедь пришел, про себя и про товарищей рассказал. А поп в тюрьму и загнал товарищей-то.
Соня, ошеломленная, глядела на отца. С грохотом рушилось все, чему она непререкаемо верила. Значит, и батюшки обманывают! Она замолчала, задумалась.
— Ты что тут глаголешь опять? — с упреком сказала мама, входя в комнату. — Погоди, загремишь ты со своим языком, вроде этого парня! И чем ты ей голову набиваешь, а?
— А что ж такого я сказал-то? — ответил отец. — Мы так просто. Сидим, разговариваем. Про «Овода» вот тут… И разве я неправду какую сказал?
— А кто тебя просит эту правду говорить?
— Ну, эко ты, голова! Что ж теперь — сидеть да молчать, что ли!
Больше всех потрясен был рассказом про матушку Манефу Кузьмич. Он был так набожен, он так почитал церковь и всех ее служителей, он так беззаветно веровал, что этот поступок матушки Манефы словно оглушил его. Он даже заболел, утром еле встал и, совсем расстроенный, пошел на работу. И бог ее не наказал! И люди не обличили!
Вечером — в первый раз! — лег спать не помолившись. И Анну Ивановну не спросил, молилась ли она. Лежал, закинув руки за голову, и молчал.
Анна Ивановна с удивлением поглядела на него:
— Мить, ты что же? Захворал, что ли?
— Нет.
— А что же не спишь?
— Погоди ты!
Он поморщился — Анна Ивановна мешала ему думать. А думал он все о том же — мучительно, напряженно, с глубокой обидой обманутого в своих лучших чувствах человека.
И как же это ее бог не наказал? И как же люди ее святой считают? И как же он сам до сих пор ее святой считал? Да он бы, кажется, убил того человека, который бы сказал плохо о матушке Манефе! А она… Нет, но почему же бог-то допустил это?..