Письмо было набело написано ровным почерком, гладкими круглыми фразами, как пишут няни или сестры под диктовку в госпитале. Толя извещал, что угодил опять на койку и все вспоминает "наш старый госпиталь" в парке, где хорошо было гулять и Прокоша играл на баяне. Просил передать всем привет, кто помнит. Вместо "Прокоша" было написано "Покоша", и поэтому можно было догадаться, что, диктуя, Толя так и не смог ясно выговорить это слово. И это аккуратно выписанное круглым почерком "Покоша" было самое страшное в письме, если не считать приписки, сделанной той же ровной рукой через день или два, что боец Бессмертнов Анатолий, поступивший с тяжелым ранением, такого-то числа скончался в полевом госпитале, о чем его родным послано извещение.
Лицо у Вали горько сморщилось, и, кусая губы, она не могла удержать слез.
"Сколько хорошего я бы могла ему сказать, если бы только знать, говорила она себе с отчаянием, - а теперь уже поздно, я была занята одной собой, а ведь могла хоть немножко ему помочь, капельку обмануть, и ему было бы легче на душе, там, на госпитальной койке, когда он непослушными губами диктовал это письмо, где ничего не написал, но думал обо мне. Это ужасно, когда счастлив человек, а я была тогда очень счастлива... Делаешься бесчувственной к другим, да, да, очень счастливые делаются черствыми и надменными, как очень сытые и богатые!"
Она ревела безутешно, ненавидя себя, уткнувшись лбом в грудь Хлопушина, ревела, не замечая, не обращая внимания, что он гладит и целует ее голову, блаженно ее обнимает, успокаивая. От него так же, как когда-то от Вани Орехова, как от Толи Бессмертнова, пахло тем же родным и горьким смешанным госпитальным запахом дезинфекции, перевязок и еще чем-то, что для нее было запахом человеческих страданий, и когда после долгих опустошающих слез она почувствовала чужие, немилые, но тоже сухие и бледные, как у них всех, губы Хлопушина у себя на подбородке, не стала его отталкивать: ей показалось, что это бедный Толя все еще пытается ее поцеловать, и опять заплакала самозабвенно, беспомощно повторяя:
- Хоть бы я его поцеловала разок... На прощание.
Глубокими снегами завалило все улицы, деревья и стекла домов побелели, на тротуарах были протоптаны узкие тропинки между высоких валов сугробов, твердый снег взвизгивал под ногами пешеходов. Ночи стояли ясные, звездные, точно раскаленные лютым морозом. Подходил Новый год. Однажды, вернувшись домой, Виола увидела, что отец от нее прячет, прикрывая газетой, что-то, над чем возился у стола.
Ей совсем не до того было, но, чтобы не обидеть, пришлось все-таки попросить показать, что там у него за секреты под газетой. Отец помедлил, поупирался и вдруг разом открыл и с торжеством показал кусочек разноцветной елочной цепочки из бумажных колец, склеиванием которой он занимался.
Каким-то образом нелепая мысль устроить новогоднюю елку возникла у него в голове, сделалась мечтой, что на один вечер все будет, как в старые времена, они позовут каких-то гостей, всем будут приготовлены крошечные, смешные подарочки. Будет ужин.
Эта идея захватила его, разрослась, как болезнь, он уже ни о чем другом говорить не мог, строил все новые планы, стал придавать какое-то особенное значение этому событию. Наконец додумался, да и сам себя убедил, что все это он затевает не ради себя, а только ради Виолы. Она не умеет жить, но он ей поможет, он позовет на Новый год каких-нибудь нужных людей, познакомится и сблизится с ними.
- Не смеши ты меня, опомнись! - отмахивалась Виола. - Кому мы с тобой нужны?
- Как ты не понимаешь! Мы столько времени живем в этом городе, и люди могут подумать, что мы их сторонимся. Это некрасиво. Они могут вообразить, что мы замыкаемся из высокомерия! Пускай запросто побывают у нас дома, мы узнаем друг друга! Уверяю тебя, им самим будет очень интересно!
- Ужас! Как это они до сих пор терпели! И кто эти нужные люди?
- Да возьми первого - твоего шефа Валуева... Пускай он немножко примитивен... ну, и еще кто-нибудь... Просто соседи!
Такие споры возобновлялись каждый день, Виола долго раздраженно отмахивалась, как от мух, от его все более беспочвенных доводов. И наконец отец перестал бороться. Просил клеить кривые коробочки из страничек старого иллюстрированного журнала, впал в отчаяние, погрузился в беспросветный мрак и поверил, что жизнь его погибла безвозвратно, ни одного просвета не будет впереди.
Он лег и целыми днями лежал с мученически полуприкрытыми глазами, отказываясь даже от сладкого. С неожиданной трезвостью он стал соглашаться с дочерью, что затея с елкой нелепа, никому не нужна и вообще неосуществима.
Тогда сдалась Виола и начала придумывать, как устроить что-нибудь похожее на елку, до которой оставалось уже всего несколько дней...
- Знаешь, кто тут у меня был? - спросил на следующий день отец. Орехов явился! Мы с ним сидели тут довольно долго, разговаривали, он все тебя хотел дождаться.
- Странно. Что это ему вдруг вздумалось?
- Что же тут странного?.. Он благополучно прошел медицинскую комиссию и скоро... через несколько дней, кажется, уезжает на фронт. У него, видимо, приподнятое настроение, он говорил "гора с плеч" или что-то в этом роде.
- Он что же? Уже уехал? Или еще собирался зайти?
- Видишь ли, - неуверенно сказал отец, - он застал меня за работой... Вот эти звездочки я склеивал... Так что было просто неловко, я его пригласил на Новый год заглянуть к нам.
- Надо было напрашиваться! Кто тебя просил?
- Да мне кажется, он и не придет... Он что-то говорил, ему нужно еще съездить в свой район, что-то там оформить и тому подобное. Во всяком случае, я проявил минимальную вежливость, остальное меня не касается.
Орехов лежал, не зажигая света, на хозяйской постели, застланной лоскутным одеялом, и курил. На улице морозная звездная ночь, тишина, скрипучий снег, сугробы под самое окошко - и белеющая в потемках комнаты пышущая теплом задняя стенка русской печи.
Проехала машина с зажженными фарами, стекла заиграли разноцветными кристалликами и снова молочно побелели.
"Да, глушь, - подумал он, - даже затемнения нет! - с чувством легкости и свободы вспоминая, что ему уезжать. - Тут долго не выдержишь! - Он с наслаждением потянулся, потушив папиросу. - Пойти? Или не ходить?" Даже в том, что он мог пойти, а мог пролежать хоть три дня, было то же чувство полной свободы, которое наполняло его радостью, заставляя улыбаться лежа в потемках. Госпиталь давно позади, нога молодцом прошла комиссию, суетливые, беспокойные и часто такие неопределенные дела в районе сданы, закончены, подведены под черточку, тоже остались где-то позади.
- Я не ваш, я ушел! - сказал он вслух и засмеялся. То, что ему через два-три дня уезжать на фронт, не восхищало его, как романтически настроенного мальчика. Он хорошо знал, что это такое, но знал и то, что другого места для него сейчас не может быть, и мысль о том, что он скоро будет опять на своем настоящем месте, при своем настоящем деле - в танковом соединении, успокаивала своей правильностью и неизбежностью, снимавшей всякие колебания и тревогу. Хотелось сказать или сделать что-нибудь хорошее.
Из-за перегородки, где спала хозяйка с ребятами, постучали. Он встал, все еще продолжая улыбаться, открыл двери в проходную клетушку, где, поблескивая глазами, лежала в углу коза. Тут из хозяйской комнаты стало слышно, что начали бить двенадцать часы на кремлевской башне.
Все четверо ребятишек, сидя попарно в постелях, держали в руках граненые стаканы, куда понемножку было налито какой-то бражки, и не шевелясь слушали бой часов. Хозяйка, не поспев, видно, переодеться, рукой застегивая на вороте пуговку чистой ситцевой кофты, тоже держала стакан, благоговейно слушала стоя бой часов, готовая заплакать от торжественности момента. У нее муж был на фронте, и все торжественное - кремлевские часы, музыка гимна, сводка командования, - она считала, было в честь ее мужа, и, слушая, всякий раз плакала от гордости и тревоги.