— Идите спать, — сказал я ему.
— Нельзя, — ответил он.
— Почему? — спросил я опять.
— Надо в девять часов произвести метеорологические наблюдения.
Он зажег фонарик, снова сел на свое место и стал поглядывать на часы. Когда было без пяти минут девять, я сказал, что теперь можно производить наблюдения.
— Нет, — отвечал он, — надо минута в минуту.
Затем он оделся и вышел во двор. Я видел через окно, как он остановился перед метеорологической будкой с часами в руках и ждал, когда минутная и секундная стрелки укажут ровно девять. У него был вид человека, который исполняет чрезвычайно важное и ответственное дело, в котором ничтожное нарушение во времени может привести к весьма серьезным последствиям.
Покончив с наблюдениями, смотритель маяка лег спать, но зачем-то позвал меня к себе. Войдя в его «каюту», как он называл свою комнату, я увидел, что она действительно обставлена, как каюта. В заделанное окно был вставлен иллюминатор. Графин с водой и стакан стояли в гнездах, как на кораблях. Кровать имела наружный борт, стол и стулья тоже были прикреплены к полу, тут же висел барометр и несколько морских карт. Майданов лежал в кровати одетый в сапогах.
— Почему вы не разденетесь? — спросил я его.
— Что вы! Что вы! — отвечал он торопливо, как бы испугавшись чего-то. — Нельзя! Никак нельзя!
— Почему? — спросил я.
— А вдруг судно покажется, — ответил он, садясь в койке.
— Ну, так что же, — сказал я ему. — Пусть себе идет мимо.
— Нет, нельзя, — ответил Майданов. — Если раздеваться, то какая же это служба будет. У нас бывало на корвете только ляжешь и закроешь глаза, как кричат: «Боцмана наверх». Где тут раздеваться и одеваться!
Я понял, ему непременно хотелось придать своей службе серьезное значение. Он считал себя часовым на посту. В этом был весь смысл его жизни. Это сознание важности дела наполняло его всего, одухотворяло его и делало жизнь прекрасной. Разве можно разбивать иллюзии в таких случаях?
На другой день я встал чуть свет. Майданов лежал на кровати одетый и мирно спал. Потом я узнал, что ночью он дважды подымался к фонарю, ходил к сирене, был на берегу и долго смотрел в море. Под утро он заснул. В это время в «каюту» вошел матрос. Я хотел было сказать ему, чтобы он не будил смотрителя, но тот предупредил меня и громко доложил:
— На траверсе судно!
Майданов мгновенно вскочил на ноги. Он принял важный вид, надел головной убор и вышел на берег моря. Я последовал за ним.
Ветер переменился и дул уже с материка. Внизу над водой держался туман отдельными клочьями. Было такое впечатление, будто мы находились высоко в горах, а там внизу проходят облака. За дальностью расстояния волн не было видно, и только по белой кайме у берега можно было догадаться, что море неспокойно. Майданов поднял бинокль к глазам и долго смотрел на горизонт. Затем он вернулся в свою каюту и все с тем же важным видом в простой ученической тетради с клеенчатым переплетом, которую он важно называл «вахтенным журналом», отметил день, час и минуты, когда судно, чуть заметное на горизонте, прошло мимо его маяка.
— Разве это надо записывать? — спросил я его.
— А как же! — ответил он. — В вахтенном журнале все записывается: и погода, и все, что делается на судне, и какие другие суда встречаются на пути, и какой курс они держат.
Я проникся уважением к этому старому боцману.
Когда атмосфера совсем очистилась, я привязал свои съемки к астрономическому пункту, определенному М. Е. Жданко в 1902 году (48° 58' 33,6'' северной широты и 140° 25' 9,5'' восточной долготы от Гринвича), и сделал поправки своего хронометра.
Часов в восемь вечера я стал собираться «домой». Майданов засуетился и проводил меня до первого ручейка. Двумя руками он пожал мою руку и очень просил следующий раз, как только я приду в Императорскую гавань, непременно остановиться у него на маяке. Мы расстались.
Было уже поздно. На небе взошла луна и бледным сиянием своим осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы, — все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях.
Минут двадцать пять я шел целиною, но потом действительно нашел тропу, которая, по-видимому, шла на лесную концессию.
Около тропы лежала большая плоская базальтовая глыба. Я сел на нее и стал любоваться природой. Ночь была так великолепна, что я хотел запечатлеть ее в своей памяти на всю жизнь. На фоне неба, озаренного мягким сияньем луны, отчетливо выделялся каждый древесный сучок, каждая веточка и былинка.
Полный месяц с небесной высоты задумчиво смотрел на уснувшую землю и тихим густым светом озарял мохнатые ели, белые стволы берез и большие глыбы лавы, которые издали можно было принять за гигантских жаб или окаменевших допотопных чудовищ. Воздух был чист и прозрачен: кусты, цветковые растения, песок на тропе, сухую хвою на земле, словом, все мелкие предметы можно было так же хорошо рассмотреть, как и днем. Поблизости от меня рос колючий кустарник даурского шиповника, а рядом с ним поросль рябины, за ней ольховник и кедровый стланец, а дальше жимолость и сорбария.
Еще не успевшая остыть от дневного зноя земля излучала в воздух тепло, и от этого было немного душно. Эта благодатная тишь, эта светлая лунная ночь как-то особенно успокоительно действовали на душу. Я вдыхал теплый ночной воздух, напоенный ароматом смолистых хвойных деревьев, и любовался природой. Какой-то жук, должно быть навозный, с размаху больно ударил меня в лицо и упал на землю. Слышно было, как он шевелился в траве, видно стараясь выбраться на чистое место. Это ему удалось. Он с гудением поднялся на воздух и полетел куда-то в сторону. Я встал и пошел своей дорогой.
Примерно через полчаса сплошной лес кончился, и я вышел на пригорок. Впереди передо мной расстилался широкий и пологий скат, покрытый редколесьем, состоящим из березы, ели, осины и лиственицы. Тут росли кустарники и высокие травы, среди которых было много зонтичных. Справа была какая-то поляна, быть может гарь, а слева стеной стоял зачарованный и молчаливый лес.
На минуту я остановился и в это время увидел впереди себя какой-то странный свет. Кто-то навстречу мне шел с фонарем.
«Вот чудак, — подумал я. — В такую светлую ночь кто-то идет с огнем».
Через несколько шагов я увидел, что фонарь был круглый и матовый.
«Вот диво, — снова подумал я. — Кому в голову могла притти мысль итти по тайге при свете луны с бумажным фонарем».
В это время я заметил, что светлый предмет был довольно высоко над землей, значительно превышал рост человека.
«Еще недоставало, — сказал я почти вслух. — Кто-то несет фонарь на палке».
Странный свет приближался. Так как местность была неровная и тропа то поднималась немного, то опускалась в выбоину, то и фонарь, согласуясь, как мне казалось, с движениями таинственного пешехода, то принижался к земле, то подымался кверху. Я остановился и стал прислушиваться. Быть может шел не один человек, а двое. Они, несомненно, должны разговаривать между собою…
Но тишина была полная: ни голосов, ни шума шагов, ни покашливания — ничего не было слышно. Не желая пугать приближающихся ко мне людей, я умышленно громко кашлянул, затем стал напевать какую-то мелодию, потом снова прислушался. Абсолютная тишина наполняла сонный воздух. Тогда я оглянулся и спросил: кто идет? Мне никто не ответил. И вдруг я увидел, что фонарь двигается не по тропе, а в стороне, влево от меня кустарниковой зарослью.
Мне стало страшно оттого, что я не мог объяснить, с кем или с чем имею дело. Это был какой-то светящийся шар величиной в два кулака, матового белого цвета. Он медленно плыл по воздуху, приноравливаясь к топографии места, то опускаясь там, где были на земле углубления и где ниже была растительность, то поднимаясь кверху там, где повышалась почва и выше росли кустарники, и в то же время он всячески избегал соприкосновения с ветвями деревьев, с травой и старательно обходил каждый сучок, каждую веточку и былинку.