— "Самому одинокому"...
— Откуда ты знаешь? — прошептала она.
— Разве не эти строки ты отправляла в своих бутылках?
— Да, — сказала она. — Когда становится невмоготу, когда никому нет до тебя никакого дела, и никто... Тогда ты бросаешь в море бутылку с запиской и чувствуешь, как твое одиночество становится чуточку меньше. И ты сидишь и думаешь о ком-то, кто когда-нибудь, где-нибудь ее подберет. Подберет и впервые узнает, что даже самое страшное можно как-то понять, объяснить...
Луна клонилась к дюнам, и прибой совсем замолчал. Мы сидели, подняв головы, и смотрели на звезды. Потом она сказала:
— Мы даже не знаем, на что похоже одиночество. Все думали, что летающая тарелка — это тарелка, но на самом деле это была бутылка с запиской. Ей пришлось пересечь самый большой океан — весь космос — и шансы на удачу были ничтожными... Одиночество?.. Нет, мы не знаем настоящего одиночества!
Когда мне показалось, что она достаточно успокоилась, я спросил, почему она решила покончить с собой.
— То, что сказала мне летающая тарелка, — ответила она, — очень помогло мне. И я решила.., отплатить тем же. Я чувствовала себя недостойной никакой помощи, но мне необходимо было убедиться в том, что я не настолько плоха, чтобы не иметь права помогать другим. Я никому не нужна? Пусть так. Но знать, что никто, ни один человек в мире не нуждается в моей помощи... Этого я уже не вынесла.
Я глубоко вздохнул.
— Я нашел одну из твоих бутылок два года назад. С тех пор я искал тебя — изучал карты течений, метеосводки и.., странствовал. Наконец я услышал о тебе и твоих бутылках. Кто-то сказал мне, что ты больше не пускаешь их по волнам, но часто гуляешь по дюнам ночью, Я сразу понял — почему. И всю дорогу бежал бегом...
Мне потребовался еще один глоток воздуха, чтобы продолжить.
— У меня изуродована нога. Я умею мыслить ясно, но слова, которые я произношу вслух, совсем не те, что звучат в моей голове. Мой нос похож на баклажан! У меня никогда не было женщины. И еще ни разу меня не приняли на работу, где хозяевам пришлось бы смотреть на меня при дневном свете. А ты.., прекрасна, — закончил я. — Ты — прекрасна!
Она ничего не сказала, но мне показалось, будто от нее исходит свет — гораздо более яркий и чистый, чем отбрасывает искушенная луна. И, кроме всего прочего, это означало, что и одиночество когда-нибудь кончается для тех, кто был одинок целую вечность.
Сокамерник
Здесь первым делом тебя спросят: "Приходилось когда-нибудь сидеть в тюрьме?" Спросят и заржут. Люди любят позубоскалить на эту тему. На самом деле в тюряге довольно паршиво, особенно если тебя замели за то, чего ты не делал. Еще хуже, коли тебя сцапали за дело: чувствуешь себя полным дураком, что попался.
Но самое поганое, это когда попадается такой сокамерник, как Кроули. Тюрьма нужна, чтобы на время упрятывать туда плохих парней, а вовсе не для того, чтобы они там сходили с ума.
Итак, его звали Кроули, но он нисколько не был похож на кролика. Наоборот, у меня от него мурашки по спине бегали. На вид это был парень как парень, загорелый и не слишком высокий. Ноги и руки у него были тонкими, как спички, шея — худой и длинной, но зато он обладал самой большой грудной клеткой, какую мне только приходилось видеть у человека его габаритов. Не знаю, как ему удалось подобрать себе рубаху: возьми он большой размер, и манжеты закрыли бы ему руки, а маленькая просто не сошлась бы на его чудовищной груди.
Нет, честно, я еще никогда не видел ничего подобного! Кроули был из тех типов, которым достаточно выйти на улицу, чтобы все движение сразу остановилось: Он был похож на горбуна, только горб у него был спереди, если вы понимаете, что я хочу сказать. И вот такого-то урода я получил в подарок, не отсидев в камере и двух недель. Впрочем, мне вообще везет, как утопленнику. Я из породы людей, которые срывают в скрино[19] крупный куш, но по пути в кассу падают и ломают шею. Я нахожу на улице стодолларовую купюру, и в первую же облаву меня хватают как фальшивомонетчика. Я получаю в соседи по камере разумных пауков типа Кроули.
Разговаривал он как человек, которому вырвали ногти на ногах, а дышал так, что его просто невозможно было не слышать. Любого нормального человека этот шум мог заставить пожелать, чтобы Кроули перестал дышать, а через некоторое время вы уже начинали испытывать сильнейшее желание помочь ему в этом, потому что Кроули не дышал, а свистел, хрюкал, клокотал и сипел.
В камеру его приволокли двое охранников. Обычно для одного заключенного достаточно одного охранника, но их, я думаю, напугала его огромная грудь. В самом деле, кто знает, на что может быть способен человек такого сложения? Но в действительности Кроули был таким слабаком, что, наверное, не смог бы поднять и куска мыла. И, судя по запаху, он действительно никогда этого не делал. Ни один человек в нашей уютной, чистой тюряге не смог бы так зарасти грязью, если бы из принципиальных соображений не отказывался от мытья с тех самых пор, как его пропустили через вошебойку при входе в наше милое заведение.
Поэтому я сказал:
— В чем дело, начальник? Я пока не жаловался на одиночество...
— На что охранник мне ответил:
— Закройся, придурок. Этот тип заранее зарезервировал у нас номер и оплатил его авансом.
С этими словами они втолкнули Кроули в камеру.
— Твоя койка наверху, — сказал я и отвернулся к стене. Охранники сразу ушли, и довольно долгое время не происходило ничего интересного. Потом он начал чесаться. Ничего из ряда вон выходящего в этом, разумеется, не было, если не считать того, что мне еще ни разу не приходилось слышать, чтобы это порождало эхо. Оно рождалось у него внутри, словно его огромная грудная клетка была пустой, как контрабас.
Я повернулся и посмотрел на него. Кроули снял рубаху и ожесточенно скреб свою колоссальную грудь. Поймав мой взгляд, он перестал, и даже сквозь загар я увидел, как он покраснел.
— Что это ты, черт побери, делаешь? — спросил я. Он ухмыльнулся и покачал головой. У него были крепкие, очень белые зубы, и выглядел он полным идиотом.
— Тогда прекрати, — сказал я.
Между тем время подходило к восьми вечера, и радиоприемник в атриуме под ярусами блоков орал во всю мочь, передавая нескончаемую мыльную оперу о множестве испытаний и несчастий, которые свалились на какую-то миску, имевшую неосторожность выйти замуж во второй раз. Лично мне эта пьеска не нравилась, но зато ее обожали охранники, так что мы волей-неволей слушали ее каждый вечер. Впрочем, к таким вещам быстро привыкаешь, а через неделю-другую сам начинаешь невольно следить за всеми перипетиями сюжета, так что я быстренько слез с койки и подошел к решетке послушать. Кроули не двинулся с места. Вот уже минут двадцать он сидел в дальнем углу камеры и молчал, что, впрочем, меня вполне устраивало.
Радиопьеса тянулась и тянулась, и очередная серия закончилась, как обычно, очередным каверзным поворотом в судьбе несчастной героини. Разумеется, нам всем было начхать на нее с высокой колокольни, однако, как и многие другие, завтра я собирался послушать продолжение — хотя бы просто для того, чтобы узнать, будет ли оно таким нудным, как я предвидел. Между тем, было уже 8:45, а свет гасили ровно в девять, поэтому я подошел к своей койке, раскатал одеяло, а сам стал умываться в маленькой раковине возле двери. Без десяти девять я уже был готов давить подушку, и только тут обратил внимание, что Кроули и не думает готовиться ко сну.
Я сказал:
— Ты что, собираешься не спать всю ночь? Он вздрогнул.
— Я.., нет. Просто мне не залезть на эту верхнюю полку.
Я снова оглядел его с ног до головы. Его ноги и руки выглядели как зубочистки и, похоже, неспособны были выдержать и воробья, не говоря уже о том бочонке, который Кроули завел себе вместо грудной клетки. Грудь у него была такой мощной, что казалось, она способна не только пройти насквозь сквозь двадцатифутовую стену, но и протащить за собой все остальное. Впрочем, наверняка знать было нельзя.
19
Скрино — разновидность лото, которая получила широкое распространение во времена Великой депрессии. Розыгрыши тиражей часто показывали в кинотеатрах перед началом сеансов — отсюда название лотереи.