Ехали медленно. Латч не разговаривал. Я с ним не вязался. Он делал именно то, о чем сказал — думал. Один раз я снял руку с руля. Он сейчас же посмотрел на меня. Я ощупал шишку на затылке и положил руку на баранку — до времени нельзя было дергаться.
Остановились перед клубом, и Латч приказал:
— Ступай наверх, в мой номер. (Мы жили в комнатах над залом.) Я пойду за тобой, пушка у меня в наружном кармане. Если кто остановит, не тяни время. Отделайся поестественней и шагай наверх. Я-то не боюсь оружия и выстрелю, если не будешь делать, что сказано. Сомневаешься?
Я посмотрел ему в лицо. Сомневаться не приходилось.
— Ладно, хорошо, — сказал я и пошел. Никто с нами не заговорил. Когда мы пришли в комнату Латча, он приказал:
— Давай в этот шкаф.
Я открыл рот, чтобы сказать кое-что, но решил заткнуться. Влез в шкаф и закрыл дверцу. Там было темно.
— Ты меня слышишь? — спросил он.
— Ага.
Он спросил много тише:
— И теперь слышишь?
— И теперь слышу.
— Тогда усвой. Мне нужно, чтобы ты понял каждое слово, которое здесь будет произнесено, пока я тебя не выпущу. Если начнешь шуметь, застрелю. Понятно?
— А, твоя власть, парень, — сказал я. Голова просто раскалывалась.
Прошло много времени — может, две или три минуты. Было слышно, что он кого-то зовет вдали, но я не мог разобрать слов. Думаю, он стоял на лестничной площадке. Вернулся и закрыл дверь. Он насвистывал сквозь зубы — "Дабу-дабай". Потом в дверь легонько постучали.
— Входи!
Это была Фоун.
Она пропела:
— Вот я пришла — красавчик, как дела?
— Садись, цыпленок.
Кресло было плетеное. Я отчетливо услышал скрип.
Латч Кроуфорд всегда говорил по делу. Вот почему он успевал так много наработать. Он сказал:
— Фоун, я насчет вчерашнего вечера, при луне. Что ты чувствуешь сегодня?
— То же самое, — напряженно ответила она. Тишина. У Латча была манера закусывать нижнюю губу, когда он что-то обдумывал. Сейчас он, наверно, это и делал. Наконец проговорил:
— Ты слыхала, что кругом говорят о нас с тобой?
— Ну, я... — Фоун перевела дыхание. — Ах, Латч... Кресло резко скрипнуло — Фоун встала.
— Обожди! — фыркнул Латч. — Ничего не выйдет. Забудь об этом.
Я снова услышал кресло. Тихо скрипнуло в передней части, потом сзади. Фоун ничего не ответила.
— Понимаешь, моя радость, есть вещи слишком серьезные для того, чтобы человек — или два человека — могли с ними дурачиться. Этот наш джаз — такая вот вещь. Какая ему ни цена, а он важней, чем ты и я. Он лучшает, и будет еще лучше. Группа почти достигла совершенства. Мы — сообщество. Тесное. Такое тесное, что один ошибочный поступок может разодрать его на куски. Вот наш с тобой поступок — он и будет ошибочным.
— Откуда ты знаешь? О чем ты говоришь?
— Назови это интуицией. Главное, я знаю, как дела шли до сих пор, и знаю, что если ты.., мы.., это неважно.., нам нельзя рисковать и менять старый добрый статус-кво.
Она закричала:
— А что будет со мной?!
— Сурово тебе... — сказал Латч. Я знал его много лет, но первый раз услышал, чтобы он говорил сдавленно, без легкости. — Фоун, в этой команде четырнадцать лабухов, и они все относятся к тебе так же, как ты ко мне. Не тебе одной — всем сурово. Думают, что будет, когда у тебя снова настанет весенняя лихорадка... — По-моему, он опять закусил нижнюю губу. Потом произнес голосом, почти таким же мягким, как гитара Скида на басовых тонах:
— Извини меня, деточка...
Фоун взорвалась:
— Не зови меня деточкой!!
— Лучше иди и играй свои гаммы, — проговорил он невнятно.
Хлопнула дверь.
Довольно скоро он меня выпустил. Сам сел у окна и стал глядеть наружу.
— Ну, и зачем ты это сделал? — поинтересовался я.
— Ради сообщества, — ответил он, глядя в окно.
— Ты псих. Ты разве ее не хочешь?
Я видел только часть его лица, но ответ был ясен. Наверно, до того я не понимал, как сильно он ее хотел. Наверно, я и не думал об этом. Он сказал:
— Я не настолько ее хочу, чтобы совершить убийство ради малого шанса ее получить. Как ты. Если кто-то хочет ее сильней, чем я — значит моих чувств недостаточно. Так я это понимаю. Я бы мог тогда сказать, что меня разбирает не только из-за него и Фоун, что это лишь часть дела. Но вроде бы ни к чему было сейчас выкладывать все карты. Хочет изображать порядочного — милости просим. Я только сказал;
— Ну, пойду укладываться. Латч вскочил и загремел:
— Не делай этого! Слушай, хипстер, ты видел, как далеко я зашел, чтобы не навредить сообществу. Ты мне сегодня дал урок, крутой урок, ты меня образумил, и во имя Бога не разваливай теперь группу! — Он подошел ко мне вплотную: пришлось задрать голову, чтобы видеть его лицо. Ткнул пальцем мне в грудь. — Если ты сейчас уйдешь из сообщества, клянусь, я тебя выслежу и затравлю до смерти. Теперь убирайся.
— Очень хорошо, — ответил я. — Но послушай. Ты мне вернул билет на вход, а сам играешь опасное соло. Подумай обо всем спокойненько, и если захочешь, чтоб я остался, скажи сегодня вечером. Сделаю, как скажешь.
Он ухмыльнулся — нормальной своей ухмылкой.
— Ладно, Флук. До встречи.
Трудно ненавидеть такого парнягу. Но если сумеешь, то и дело сделаешь.
Я сумел.
Так-то. Значит, я попробовал по-умному. В следующий раз попробовал по-тайному.
Мы играли на Западном побережье, то там, то здесь. Выложились в двух забойных фильмах и тринадцати короткометражках. Поучаствовали в самых известных радиопрограммах. Вернулись на Восток, малость побыв в Чикаго — Добрая Домашняя Неделя с родней Фоун, — а потом три недели без перерыва в Парамаунте. Играли сладко, так что местные оглядывались друг на друга и улыбались. Или играли бешено, так что крышу сдувало. Ну, вы сами знаете.
Я ненавидел каждый доллар, что валился нам в руки, и каждый взрыв аплодисментов, и каждую газетную строку, где нами восхищались, а такого, чтобы ненавидеть, была куча. "Пропащие парни" играли столько разной музыки, что от нее нигде не спрячешься. Я видел музавтомат с шестью пластинками Кроуфорда — одна над одной! Весь мир вешался на шею Латчу, потому как он отличный парень. А я наживался, потому как он был добр ко мне. И весь мир провонял этим хорьком и его музыкой. От нее нигде не было продыха. (Не приходилось слышать запись "Дабу-дабай" в исполнении французского "Горячего джаза"?) Здоровущая тюряга для старины Флука — шелковая тюряга. Палата в психушке, обитая войлоком.
Фоун была малость измученная после Боулдер-Сити, но понемногу приходила в себя. Училась чувствовать одно, а делать другое. Как и мы все. Что же, разве это не основа всего, разве не с этого приходится начинать в шоу-бизнесе? Она училась лучше всех.
Мы опять двинулись на Запад, потом на Юг, и я попытался еще раз — уже по тайному — в Батон-Руже.
Там снова был загородный клуб, убойный такой, с волнистыми стеклами, акустическими потолками и прочими примочками. Не скажу, что меня подпихнуло что-то специальное, — попросту я задолго до того все продумал и дожидался только места рядом с текучей водой. В Батон-Руже был хорошенький ручей перед входом и еще речка Олд-Мен, и она ничего не расскажет.
Все было очень просто — удивительно, какими простыми оказываются некоторые дела, когда их наконец сделаешь, даже если они годами выедали тебе нутро. Латчу пришло письмо. Клубная гардеробщица отвернулась, чтобы повесить плащ, возвращается, а на тарелке для чаевых лежит письмо. Куча народу толклась в холле, ходила туда-сюда. Я тоже там толокся. Уборная помещалась внизу, под лестницей — я тем вечером заплохел. Все это знали и все смеялись над стариной Флуком. У меня аллергия на креветок, а здесь пришлось заглотать добрый фунт жареных креветок с рисом из Нового Орлеана. Получилась такая крапивница, что ее не скрывал даже жирный грим; я едва переставлял ноги и вынужден был путешествовать вниз каждые двадцать минут. И иногда там задерживался.