А с третьим талантом в третий раз пришло горделивое ощущение некой удали. Я могу - я умею - я молодец! На свете нет ничего сложнее человека, а для меня это сверхсложное - как на ладони. Столько написано толстых томов о некоммуникабельности, непознаваемости, непроницаемой истинной экзистенции человеческой сущности, но вот пришел я, проникаю, проницаю, познаю экзистенцию, воздействую на нее коммуникабельно. Корил я сам себя за зазнайство, разоблачал себя, опровергал... жизнь сама опровергла вскоре. Но я же не гимн себе пою, я рассказываю, какие ощущения у итанта. Молодцом себя чувствуешь, победителем.
Но потом пришло и неприятное.
Глаза стали меня подводить. Пока я рассеянно, ни о чем не думая, водил взглядом по рядам учеников, все было нормально. Но стоило задуматься о каком-нибудь одном, прислушаться к его словам, хотя бы фамилию вспомнить, облик его начинал искажаться, контуры расплывались или, наоборот, становились резче, угловатее, на лицо его накладывались другие, с разным выражением, даже разновозрастные: одновременно видел я старика, взрослого и ребенка. Иной раз сквозь человеческие черты проглядывали звериные мордочки: хитренькие лисички, кроткие ягнята или бараны бессмысленные, перепуганные кролики, настороженные крысы, насмешливые козлы, петухи задиристые... И если я упорствовал, таращил глаза, силясь разглядеть, что же я вижу на самом деле, что мне чудится, лица раскалывались, по ним змеились плавные или угловатые трещины, огненные такие линии, какие видятся закрытым глазам после вспышки молнии. Линии эти ширились, ветвились, сливались, превращаясь в широченные потоки, загораживающие все лицо, потоки стремительные или медленные, яркие или тускнеющие, сходящие на нет постепенно. И в конце концов се тонуло в подцвеченном пульсирующем тумане, обычно неярком - розоватом, желтоватом, сизом, как пасмурное небо, или блекло-оливковом, как затоптанная трава. Туман этот колыхался, меняя очертания, не исчезал даже, если я глаза закрывал. Чтобы прогнать его, как я заметил позже, надо было не думать об этом ученике. Но легко сказать: не думать! Еще Ходжа Насреддин дразнил людей, предлагая им не вспоминать о белой обезьяне. Как не вспомнить? Гонишь из мыслей, а она тут как тут: лохматая, со свалявшейся шерстью, грязная, краснозадая, противная такая.
Работать стало невозможно. Вместо того чтобы думать об уроке, я цветные туманы отгонял, словно муть разводил руками. Пришлось пойти к врачу. Окулист с полнейшей добросовестностью проэкзаменовал меня по разнокалиберным буквенным строчкам, изучил мои роговицу и хрусталик, через зрачок заглянул в глазное дно, измерил его давление, неторопливо продиктовал свои наблюдения стрекочущему автомату и в результате признался, что ничего в моих глазах не видит, посоветовал обратиться к психологу.
Ах, к психологу? Тогда мне незачем идти к незнакомому, рассказывать все с самого начала про школу итантов. Я предпочел отправиться к шефу. К нашему выпуску - первым своим изделиям - он всегда относился с особым благоволением, разрешал приходить без дела, просто так, поведать о своих ощущениях, впечатлениях. В данном случае подходящий предлог: с глазами осложнение.
И на этот раз шеф пригласил меня сразу же, хотя в кабинете у него были люди: новичков он напутствовал, практикантов, отправлявшихся на Луну,- трех парней и девушку. Парни выглядели обычно, лица их, плечи и грудь выражали старательную молодцеватость. Я-то посматривал на них снисходительно, думал про себя: "Эх, петушки молодые, хорохоритесь, еще хлебнете всякого, узнаете почем фунт лиха, научитесь кушать его спокойно и ежедневно". Это у нас поговорка такая лунная: "У каждого в скафандре порция НЗ - фунт хлеба и фунт лиха". Впрочем, я парней не разглядывал внимательно, больше засмотрелся на девушку естественная реакция в моем возрасте. Выразительная была девушка: маленькая, худенькая, с детской шейкой, так умилительно выглядывавшей из широченного раструба лунного комбинезона, и с большущими черными глазами, злыми почему-то. Меня так и хлестнула взглядом: "Отвернись, мол, не для того я в космос лечу, чтобы засматривались всякие".
Такие худенькие бывают очень выносливыми, знаю по лунной практике. Но мне почему-то стало жалко эту девчушку. И когда мы с шефом остались с глазу на глаз, я даже позволил себе посоветовать:
- Зачем такую малявку на Луну? Здоровых парней не хватает, что ли?
- Она у нас из лучших, - возразил шеф, - Любого парня за пояс заткнет. Сосредоточенная. И целеустремленная. Своего добивается. Умеет.
- Не вернется она с Луны, - вырвалось у меня. Шеф поглядел осуждающе:
- Не надо каркать. Что за манера? Я развел руками:
- Жалко стало почему-то. Вообще настроение минорное. Себя жалею, что ли? С глазами у меня плохо.
Я начал рассказывать об утроенных лицах, лисичках, ягнятах и струях в глазу, но тут загорелся экран. Шефа куда-то вызывали срочно. Он заторопился, не дослушал, кинул, одеваясь:
- Гурий, к здоровью надо относиться серьезно. Ты переутомился, немедленно бери отпуск на две недели, отправляйся куда-нибудь подальше, в горы, в Швейцарию, в Саппоро, еще лучше - в тайгу! В тайгу! Нет лекарства лучше лесной тишины. Прописываю тебе две недели якутской тайги.
Увы, усиленный курс лесной тишины пришлось прерватъ через три дня. Только я долетел до Якутии, только-только успел подобрать для себя заброшенную сторожку у болотца, окруженного трухлявыми стволами, только успел усесться на один из стволов, устремив взгляд на тину, развести первый костер, вдохнуть аппетитный запах дыма, как встревоженное лицо шефа появилось на моем запястье.
- Гурий, ты нужен срочно. Бросай свою тайгу, прилетай сию же минуту,распорядился он, сердито глядя с браслета.
Пять тысяч километров - туда, пять тысяч километров - обратно. Я даже не успел разобраться, проходит или не проходит моя болезнь. Пятого числа вечером я простился с шефом, девятого поутру входил в его кабинет.
- Сядь, Гурий, - сказал он сразу. - Садись и объясняй, почему ты сказал, что девочка не вернется.
- Она погибла? - ахнул я.
- Сорвалась в пропасть. Глубина - четыреста метров. Это смертельно даже на Луне. Ты был прав, не следовало ее посылать. Но почему? Откуда ты узнал, что она не вернется?