— Вы хотите сказать, — проговорил Блэнд, — что возвращаться не собирались? Почему же не воспользовались тогда пистолетом — сохранили бы своему правительству аэроплан?
— Самоубийство есть только для тела, — сказал немец. — Тело ничего не решает. Тело нет важность. Дано, чтобы держать чистым, по возможности.
— Это всего лишь комната в гостинице, — вставил субадар. — Всего лишь объем, в котором мы какое-то время укрываемся.
— Уборная, — сказал Блэнд. — Сортир.
Полицейский встал. Тронул немца за плечо. Комин пристально смотрел на немца.
— Ага, признал, что мы вас побили, — сказал он.
— Да, — сказал немец. — Наше время пришло первый, потому что мы были больны тяжелее всех. Следующий черед придет вашей Англии. И тогда она поправится тоже.
— Не смей говорить «моей Англии», — сказал Комин. — Моя страна Ирландия. — Он повернулся к Монигену. — Ты сказал «мой поганый король». Не смей говорить «мой поганый король». В Ирландии нет королей с тех времен, когда правил Ур Нил,[26] благослови Господь его рыжую волосатую задницу.
Строгий, подтянутый немец слабо махнул рукой.
— Вот видите! — сказал он, ни к кому не обращаясь.
— Победивший теряет то, что обретает побежденный, — сказал субадар.
— И что теперь будете делать? — спросил Блэнд.
Немец не ответил. Сидел, словно аршин проглотив — лицо болезненное, повязка безупречна.
— А вы что будете делать? — спросил Блэнда субадар. — Все мы — что мы будем делать? Сегодня все поколение, воевавшее в этой войне, убито. Но мы этого еще не понимаем.
Все посмотрели на субадара: Комин, выкатив налитые кровью свиные глазки, Сарторис, белея своими ноздрями, откинувшийся на стуле Блэнд — вялый, невыносимый, чем-то напоминающий избалованную дамочку. За плечом немца стоял тот, из военной полиции.
— Похоже, вас это здорово заело, — сказал Блэнд.
— Вы что — не верите? — сказал субадар. — Подождите. Поймете сами.
— Ждать? — вскинулся Блэнд. — Думаю, в последние три года у меня не с чего было завестись такой привычке. Да и в предыдущие двадцать шесть лет. А что до того было, не помню. Разве что тогда.
— Ну так, значит, и ждать не придется, — сказал субадар. — Ничего, поймете. — Серьезно и спокойно он оглядел всех нас. — Те, кто уже четвертый год там в земле гниют, — взмах коротенькой, толстой руки, — нет, они не мертвее нас.
Снова полицейский тронул немца за плечо.
— К чертовой матери, — сказал он. — Давай-ка двигаться, старина. — Тот обернулся, и мы все поглядели на двоих французов, офицера и сержанта, стоявших у нашего столика. На какое-то время все застыли. Словно все жучки вдруг обнаружили, что их траектории совпали, и уже не нужна больше эта бесцельная дерготня, да и вообще никаких движений больше не нужно. Откуда-то из глубины, куда не доставал алкоголь, во мне начал всплывать, подниматься к горлу твердый, жаркий шар, как в бою, когда знаешь, что вот-вот что-то случится, и наступает миг, когда думаешь: «Вот. Вот оно, теперь все за борт, теперь ты можешь просто быть. Вот оно. Вот». В общем, это даже довольно приятно.
— Мосье, почему здесь этот? — сказал офицер. Мониген глянул на него, дернулся вместе со стулом назад и вбок и завис с опорой на напряженные мышцы бедер, словно это ступни, и на разложенные по столу локти. — Почему допускаете неприятность для Франции — а, мосье?
Кто-то успел схватить Монигена, пока он вставал; это был американец из военной полиции, он оказался за спиной Монигена и удерживал его за плечи, не давая окончательно подняться.
— А-а-а-дну минутку, — повторял полицейский, — а-аа-дну минутку. — Прилипшая к верхней губе папироска подпрыгивала в такт его словам, а повязка на рукаве выпятилась на всеобщее обозрение. — Тебе-то какое дело, лягушатник? — сказал он.
Позади офицера с сержантом сгрудились другие французы и та старуха. Она все пыталась пробиться сквозь окружившую нас толпу. — Это мой пленный, — сказал полицейский. — Я с ним куда хочу, туда и пойду, и сидеть он там будет столько, сколько я пожелаю. Вопросы будут?
— По какому праву, мосье? — осведомился офицер.
Он был долговязым, с худым, трагическим лицом. В тот момент я еще заметил, что один глаз у него стеклянный. Неподвижный, застывший придаток лица, казавшегося еще более безжизненным, чем этот фальшивый глаз.
Полицейский глянул на свою повязку, затем перевел взгляд опять на офицера и похлопал по пистолету, который теперь болтался внизу, у его бедра.
— Куда хочу, туда с ним и пойду, хоть через всю вашу помоечную страну. Приведу его в ваш поганый сенат и президента ему еще стул уступить заставлю, а ты будешь локти кусать, пока я не вернусь, чтобы сшибить с тебя соплю.
— А-а, — сказал офицер. — Янки! Сбесился, собака. — Он сказал это сквозь зубы: «сссбака», и ни единый мускул не дрогнул на его безжизненном лице, вид которого сам по себе стоил любого оскорбления. Позади него хозяйка принялась выкрикивать по-французски:
— Бош! Немчура! Побили! Все чашки, все блюдца, стаканы, тарелки — все, все! Я тебе покажу! Специально сберегла их на этот день. Восемь месяцев после бомбардимана хранила в ящике, и вот настал мой час! Тарелки, чашки, блюдца, стаканы, все, чем за тридцать лет обзавелась, все побили, побили одним махом! А мне каждый стакан обошелся в пятьдесят сантимов, мне теперь перед клиентами стыдно, им-то ведь…
В терпении есть некая точка, вершина, дальше которой некуда. Даже алкоголю туда не добраться. С нее и начинается разгул толпы, с момента, когда само изнуряющее однообразие становится непереносимым. Мониген вскочил, полицейский пихнул его обратно на стул. И тут у нас у всех словно все разом полетело за борт, и мы, ничтоже сумняшеся, без тени смущения встали лицом к лицу с тем призраком, вида которого чурались четыре года, пеленали его уборами из высоких слов, тогда как он, увертливый, всегда наготове, тут же из-под них выскакивал, едва только чуть приослабнет кокон знамен. Я видел, как полицейский прыгнул на офицера, но тут вскочил Комин и перехватил его. Я видел, как полицейский три раза ударил Комина кулаком в подбородок, пока тот не сгреб его в охапку и не швырнул буквально на головы толпе, и в ней он пропал, еще в воздухе, взвешенный горизонтально, хватаясь за свой пистолет. Я видел, как трое солдат-французов повисли на спине у Монигена и как офицер пытался ударить его бутылкой, а Сарторис бросился на офицера сзади. Комин исчез; через проделанную им брешь в толпе вынырнула хозяйка, продолжая вопить. Двое мужчин удерживали ее, но она рвалась вперед, норовя плюнуть в немца.