Дино Буццати
Завистливый музыкант
Композитор Аугусто Горджа, человек в расцвете сил и славы и не в меру ревниво следящий за чужими успехами, прогуливаясь вечерком в одиночестве по своему кварталу, услышал звуки фортепьяно, доносившиеся из какого-то большого дома.
Аугусто Горджа остановился. Музыка была современная, однако совсем не такая, какую сочинял он сам или его коллеги; ничего подобного он еще не слышал. Невозможно было даже сразу определить, серьезная она или легкая; в ней чувствовалась присущая некоторым народным песням грубоватость и в то же время злая издевка; вроде бы шутливая, она все же несла в себе какую-то страстную убежденность. Но больше всего Горджа был поражен языком этой пьесы, совершенно чуждым старым канонам гармонии, – временами резким и вызывающим, но в то же время необычайно выразительным. И еще в этой музыке были восхитительная раскованность и юношеская легкость, словно создали ее без всякого труда. Скоро рояль умолк, и тщетно Горджа продолжал ходить взад-вперед по улице, надеясь, что музыка зазвучит снова.
«Небось какая-нибудь американская штучка. У них там за музыку сходит самая чудовищная мешанина», – подумал он и повернул к дому. Однако весь вечер и весь следующий день он испытывал какое-то беспокойство; так бывает, когда человек во время охоты в лесу налетает на острый камень или на дерево, но, охваченный азартом, не придает значения этому пустяку, и лишь потом, ночью, когда ушибленное место начинает болеть, он никак не может вспомнить, где и когда так ушибся. И не одна неделя пройдет, прежде чем след от ушиба исчезнет окончательно.
Спустя какое-то время, вернувшись домой часов в шесть и открыв дверь, Горджа услышал звуки радио, доносившиеся из гостиной: его искушенный слух сразу же уловил знакомые пассажи. Только теперь их исполнял оркестр, а не один лишь пианист. Да, это была та самая пьеса, которую он услышал тогда вечером: то же мощное, горделивое звучание, те же непривычные каденции чуть ли не с оскорбительной властностью навязывали идею галопа, образ несущегося во весь опор коня.
Не успел Горджа закрыть дверь, как музыка прекратилась, а из гостиной навстречу ему с необычной поспешностью вышла жена.
«Здравствуй, милый, – сказала она. – Я не знала, что ты вернешься так рано».
Но почему же лицо у нее было такое смущенное? Может, она хотела что-то от него скрыть?
«Что случилось, Мария?» – спросил он недоуменно.
«Как это – что случилось? А что должно было случиться?» – сразу же взяла себя в руки жена.
«Не знаю. Ты поздоровалась как-то так… Скажи, что это сейчас передавали по радио?» – «Ну вот, буду я еще прислушиваться!» – «Тогда почему же, когда я вошел, ты сразу выключила приемник?»
«Это что еще за допрос? – воскликнула она со смехом. – Если уж тебе так хочется знать, то я выключила его сейчас мимоходом: ушла к себе в комнату, а выключить забыла».
«Передавали какую-то музыку… довольно любопытную…» – сказал погруженный в свои мысли Горджа и направился в гостиную.
«Ну что ты за человек! Можно подумать, что тебе музыки не хватает… С утра до вечера музыка, музыка… все никак не угомонишься. Да оставь ты в покое этот приемник!» – крикнула она, увидев, что муж намеревается снова включить его.
Горджа оглянулся и внимательно поглядел на жену: что-то ее тревожило, чего-то она вроде боялась. Он демонстративно повернул ручку, засветилась шкала, раздалось обычное потрескивание, потом из шума вынырнул голос диктора:
«…редавали концерт камерной музыки. Следующий концерт, предлагаемый вашему вниманию фирмой "Тремел"…»
«Ну что, теперь ты доволен?» – спросила Мария, заметно приободрившись.
В тот же вечер, выйдя после ужина прогуляться с приятелем Джакомелли, Горджа купил газету с программой радио и посмотрел, что передавали за день.
«16 час. 45 мин., – прочел он, – концерт камерной музыки под управлением маэстро Серджо Анфосси; сочинения Хиндемита, Кунца, Майсена, Риббенца, Росси и Стравинского». Нет, к Стравинскому музыка, которую он слышал, никакого отношения не имела. Ни Хиндемиту, ни Майсену она тоже принадлежать не могла: Горджа знал их слишком хорошо. Выходит, Риббенц? Нет, Макс Риббенц, его старый товарищ по консерватории, лет десять тому назад написал большую полифоническую кантату – вещь добротную, но какую-то школярскую, а потом и вовсе перестал сочинять. Лишь совсем недавно, после большого перерыва, он вновь заявил о себе, пристроив какую-то оперу в Театро ди Стато; как раз в эти дни и должна была состояться премьера. Но, судя по той, первой его работе, можно было представить себе, что это такое. Значит, Риббенц тоже отпадает. Оставались только Кунц и Росси. Но кто они такие? Горджа никогда не слышал этих имен.
«Что ты там ищешь?» – спросил Джакомелли, видя, как он сосредоточенно вглядывается в газету.
«Ничего. Сегодня я слышал по радио одну вещь. Хотелось бы знать, чья она. Любопытная музыка. Но тут не разберешь…»
«Какая хоть она?»
«Трудно даже сказать… Слишком нахальная, что ли».
«Да ладно тебе, выбрось из головы… – шутя сказал Джакомелли, зная, как мнителен и обидчив его друг. – Не хуже меня ведь знаешь, что еще не родился композитор, который сможет переплюнуть тебя».
«Ну что ты, что ты! – почуяв иронию, откликнулся Горджа. – Я был бы только рад. Я даже подумал, уж не появился ли кто-то наконец… (его мрачные мысли развеялись)… Кстати, если не ошибаюсь, генеральная репетиция оперы Риббенца состоится завтра?»
Джакомелли ответил не сразу.
«Нет, нет, – сказал он подчеркнуто безразличным тоном. – Ее, кажется, отложили…»
«А ты пойдешь?»
«О нет, сам понимаешь, подобные вещи выше моих сил…»
После этих слов друга к Гордже и вовсе вернулось хорошее настроение.
«Бедняга Риббенц! – воскликнул он. – Старина Риббенц! Я так рад за него! Какое-никакое, а все-таки удовлетворение… Ну-ну…»
На следующий вечер, сидя дома и лениво перебирая клавиши, Горджа вдруг услышал за закрытой дверью напряженный разговор. Он насторожился, подошел к двери и стал прислушиваться.
Рядом, в гостиной, его жена и Джакомелли о чем-то совещались вполголоса. Джакомелли говорил:
«Но ведь все равно рано или поздно он узнает».
«Чем позже, тем лучше, – отвечала Мария. – Пусть пока ни о чем не подозревает».
«Пожалуй… Но газеты? Газеты же ему не запретишь читать!»
Тут Горджа распахнул дверь. Жена и друг вскочили, словно застигнутые врасплох воришки. Оба побледнели.
«Итак, – спросил Горджа, – кто это не должен читать газет?»
«Но… я… – залепетал Джакомелли, – я тут рассказывал об одном своем кузене, которого арестовали за растрату… Его отец, мой дядя, ничего об этом не знает».
Горджа облегченно вздохнул. Слава Богу! Ему даже неловко стало за свое бесцеремонное вторжение. В конце концов этими подозрениями всю душу можно себе вымотать. Но пока Джакомелли говорил, им стало вновь овладевать смутное беспокойство: а правда ли вся эта история с кузеном? Не мог ли Джакомелли взять да и выдумать ее? Иначе зачем бы им шептаться?
Он был насторожен, как больной, от которого окружающие скрывают вынесенный врачами приговор: человек догадывается, что все вокруг лгут, но они хитрее и стараются переключить его внимание, а если успокоить его все же не удастся, то пытаются скрыть хотя бы самое страшное.
Да и не только дома замечал он всякие подозрительные симптомы; вспоминались многозначительные взгляды коллег, и то, как они умолкали при его появлении, и смущение, которое, встречаясь с ним, испытывали люди, обычно любящие поболтать. Однако Горджа держал себя в руках и даже задавался вопросом, уж не является ли эта его подозрительность признаком неврастении, – ведь бывают же люди, которые с возрастом начинают видеть в окружающих одних только врагов. Да и чего ему бояться? У него есть все: и слава, и почет, и состояние. Театры и симфонические общества оспаривают друг у друга право на исполнение его сочинений. Чувствует он себя как нельзя лучше и вообще никогда не болел. Так что же? Какая опасность может ему угрожать? Но все эти доводы рассудка успокоения не приносили.