Революция низвергает троны и правительства, разрушает вековые твердыни монархии, церкви, денег. Утверждает силу слабых, право бесправных, щедрость неимущих. Когда он поет вместе с друзьями на митингах «Кто был ничем, тот станет всем», он радостно воспринимает первозданный смысл каждого слова. «Заклейменные проклятьем» — проклятьем рабского труда, нищеты — гордо отвергают богов, царей и героев и идут на «последний бой». Последний бой, самый последний; за ним солнечная радость всем людям Земли.
Земля, человечество, Интернационал — союз народов земли. Насколько это больше, величественней и справедливей, чем один народ, одна страна.
Все, чему его учили раньше, было пустой болтовней, выдумками. Революция открыла ему ничтожество тех величеств и святынь, которым поклонялись его родители, учителя, пасторы. Революция наступает и отступает, увязает в трясинах обывательского равнодушия, иссякает от реформистского худосочия. Но в нем упрямо и неуклонно растет мятежное своеволие поэтической мысли. Его воспитывают как победы, так и поражения, как силы, так и слабости немецкой революции. Он ее участник и наблюдатель, ее певец и критик.
Брехт живет в Мюнхене в квартире почтенной вдовы, которая сдает студентам «из хороших семей» комнаты, обставленные тяжелой, пыльной плюшевой мебелью, увешанные олеографиями и благочестивыми изречениями в рамках под стеклом или вышитыми на ковриках.
21 февраля 1919 года на улице убит Курт Эйснер — независимый социалист, председатель Совета министров Баварии. Убит бородатый близорукий книгочей, проповедовавший всеобщее братство в речах, наполненных цитатами из Гёте и Маркса, Лютера и Либкнехта.
Хозяйка Брехта, ее приятельницы, их мужья и большинство соседей — чиновники, буржуа, добродушные обыватели, ценители баварского пива, хорового пения и настоящей довоенной колбасы — гневно радуются: так ему и надо, проклятому чужаку, берлинскому еврею. Жаль только, что пулей убили, его бы надо было затоптать в навоз. Он же хотел, чтоб у нас, как в России, национализировали женщин и детей, чтоб все одинаково одевались, одно и то же ели.
...На улицах шумят митинги: темные обтрепанные пальто, солдатские шинели, матросские куртки. Охрипшие ораторы кричат: «Реакция наступает! Товарища Курта убили такие же гнусные и трусливые подлецы, как те, кто убил Карла и Розу... К оружию!.. Отомстим!.. Да здравствуют Советы!.. Долой Носке!.. Смерть убийцам!..»
Из Аугсбурга сообщают об уличных боях. Друзья Брехта оказались в разных лагерях. Ганс Отто Мюнстерер санитаром у красногвардейцев. Отто Мюллерайзерт в казармах добровольческого корпуса белых; он попал туда то ли от злости на Версальский мир, то ли из страха перед нищетой, то ли от юношеской тоски по романтическим приключениям.
Железнодорожное сообщение между Мюнхеном и Аугсбургом прервано. Брехт пишет Мюллерайзерту короткое письмо, в котором решительно предупреждает, что «не придет на его похороны». А неделю спустя посылает другое письмо: дескать, передумал; поразмыслив, решил, что «глупость еще не основание для развода», и поэтому, будучи убежден, что бедняга Мюллерайзерт в ближайшее время «умрет смертью героя», обещает все же прийти на его похороны. Насмешки подействовали, Мюллерайзерт покинул корпус и вернулся в университет, к медицине.
Сам Брехт никак не займется медициной всерьез. Он застрял в своей плюшевой норе и пишет драму о революции. Он хочет понять, почему правда революции такая простая, очевидная, так насущно необходимая, остается только словами плакатов, речей, газет. Почему у врагов этой доброй правды больше оружия, больше сил, почему ложь и зло оказываются сильнее, быстрее убеждают, отравляют ненавистью его добрейшую хозяйку, соседей, профессора Кутшера, швейцара в кафе?
Чтобы понять, он должен писать. Стремительно возникает пьеса «Спартак». Ее нужно ставить. Брехт идет к Лиону Фейхтвангеру, который работает литературным советником Камерного театра. Фейхтвангер — известный драматург и беллетрист. Брехт читал и смотрел его пьесы: «Еврей Зюсс» и «Висантасана». Они легко и прочно сработаны. Читал его остроумные статьи и рецензии. Слыхал от приятелей, что этот уже немолодой — 37 лет! — литератор не чванится с молодежью, умеет отличать настоящее искусство от подделок и, не стесняясь, говорит правду любым авторам.
Квартира Фейхтвангера совсем непохожа на логово Брехта — большая, нарядная, опрятная. Книжные шкафы, картины, множество фотографий в рамках, ковры, бронза, фарфор, дубовые кресла.
Хозяин всего этого — щуплый, рыжеватый, очень старательно причесанный; большие пристальные очки; сдержан, вежливо улыбается, выпячивая нижнюю толстую добрую губу, а верхняя — тонкая, насмешливая, злая. Он ничем не похож на горластых, бесцеремонных приятелей Брехта.
Неужели этот франт, угнездившийся в роскоши, говорящий нарочито литературно — едва заметна баварская гортанная певучесть, — может понять его драму, в которой никаких прикрас, никаких ужимок, одна голая сердитая правда? Брехт чувствует себя неуверенно, злится и поэтому разговаривает грубее, чем собирался, спешит уйти.
Фейхтвангер вспоминает: «...в мою мюнхенскую квартиру вошел очень молодой человек, тщедушный, плохо бритый, небрежно одетый. Он жался к стенам, говорил на швабском диалекте, принес пьесу, назвал себя Бертольт Брехт; пьеса называлась „Спартак“. В противоположность большинству молодых авторов, которые, отдавая свои рукописи, говорят обычно, что их творение вырвано из кровоточащего сердца, этот молодой человек настойчиво говорил, что написал пьесу исключительно для заработка».
Драма «Спартак» потом была переименована в «Барабанный бой в ночи».
...Солдат Андреас Краглер возвращается в Берлин из плена из Марокко; он узнает, что его невеста Анна изменила ему с преуспевающим дельцом, забеременела и собирается выходить замуж. Ее отец, владелец фабрики, доволен зятем. В городе восстание. За сценой уже начинаются уличные бои. Краглер тщетно спорит с родителями неверной Анны. В отчаянии он уходит, примыкает к восставшим спартаковцам. Анна идет вслед за ним, ищет его. Наступает рассвет. Краглера ждут товарищи на баррикадах, но он встретился с Анной, и она уводит его. Пусть она уже не та, о которой он мечтал на фронте и в плену, но он уходит с нею, чтобы «просто жить». Он говорит, обращаясь к товарищам и к зрителям: «Вы почти утонули в слезах, оплакивая меня, а я только простирнул сорочку вашими слезами. Вы хотите, чтобы мое тело гнило в сточной канаве ради того, чтобы ваши идеи устремлялись в небеса? Вы пьяны, должно быть. Мне вы осточертели. Ведь это же обыкновенный театр. Здесь подмостки и луна из бумаги, а там зато мясорубка, бойня, и только это настоящая жизнь...» Он говорит с исступленным бесстыдством: «...бедняки умирают в „газетном квартале“, дома обрушиваются на них; утро сереет; они лежат на асфальте, как утопленные кошки... а я свинья, и свинья идет домой».
Краглер уходит, чтобы жить без мечты, без радости, хоть как-нибудь, но жить.
В нем та же неистовая скотская жажда жизни, что и в Ваале; и художник показывает ее так же беспощадно, с той же увлеченностью исследователя, не проклиная и не оправдывая. Он показывает мир, в котором любовь к жизни, оставаясь только стихийной силой, превращает человека в свинью. Но, обличая свинство героя, он вместе с тем старается понять Краглера и по-своему жалеет его.
Фейхтвангер пишет: «Люди в этой пьесе говорили диким и сильным языком, независимым от моды, не вычитанным из книг, а услышанным от народа. Я позвонил автору: зачем он лгал мне, будто писал эту пьесу только из-за крайней нужды? Однако молодой автор возмутился так, что его речь стала диалектной до полной непонятности, и сказал, что эту пьесу писал только для денег, что у него есть другая пьеса, действительно хорошая, и он принесет ее. Он принес пьесу, которая называлась „Ваал“... и она оказалась еще более дикой, еще более хаотичной и совершенно великолепной».
Фейхтвангер на четырнадцать лет старше Брехта. Но о многом думает так же и так же презирает благовоспитанных мещан и светских болванов, хотя сам внешне, казалось бы, и не выделяется из их среды. В отличие от Брехта он и впрямь холодно рассудителен, тогда как тот лишь страстно стремится к бесстрастности. Фейхтвангер действительно сдержан, спокоен даже в описаниях исступленных буйств, в рассказах о самых необычайных событиях, а Брехт еще только упорно добивается сдержанности, отстраненности. В простых грубоватых словах его стихов, в будничных эпизодах пьес под туго напряженными оболочками внешней сдержанности клокочут гнев и ненависть, прячется застенчивая нежность.