Брехт рассказывает приятелям:
— Осветитель у Есснера добился рембрандтовского эффекта. Фигуры в скрещенных лучах движутся и живут так, будто за ними еще есть глубокое пространство, есть нечто уходящее далеко. Непроглядываемое, но реальное, не менее реальное, чем они сами, те, кто освещен и видим...
Такое свечение, напоминающее о скрытых глубинах, излучают и некоторые сцены «В чаще».
Брехт с юности любит стихи и поэтическую прозу Рембо, напоенную красками и запахами. Слова, не связанные никакими формальными правилами, как водопады, покорны только земному притяжению. Гарга то и дело говорит словами Рембо. Не цитирует, не ссылается на автора, а просто говорит как свои.
«В чаще» принял мюнхенский «Резиденц-театр». Ставит молодой режиссер Эрих Энгель, оформляет сцену Каспар Неер. Это содружество возникло тогда я беспокойные годы, в пору стремительно загоравшихся и стремительно угасавших надежд. Но и четверть века спустя, в 1948 году, когда Брехт возвратился на родину после пятнадцати лет изгнания, он вместе с Энгелем поставил «Мамашу Кураж». И в самые последние дни жизни он снова вместе с Энгелем и Каспаром Неером готовил постановку «Галилея».
В грустных и беспощадных к себе стихах «О бедном б. б.», написанных в то время, когда создавалась драма безнадежного одиночества «В чаще», есть такая строфа:
Приятели и неприятели охотно рассказывают о многочисленных и неустойчивых любовных связях Брехта; литературные, театральные и политические сплетники устно и печатно со смаком комментируют это признание: «не стоит полагаться на меня».
Но друзья Брехта полагались на него, и даже покинутые возлюбленные оставались его друзьями. И никто из них не удивляется тому, что дружеские связи, впервые сплетенные в пору беспечной голодной молодости и возникавшие потом на самых разных путях и перепутьях его странствий, сохраняются, несмотря на все невзгоды, вопреки фашизму и мировой войне, вопреки «холодной войне» и расколу Германии.
Брехт остается неизменно верен друзьям детства и юности — Каспару Нееру, Гансу Отто Мюнстереру и Отто Мюллерайзерту, друзьям литературной и театральной молодости Лиону Фейхтвангеру, Джону Хартфильду, Гансу Эйслеру, Эриху Энгелю, Элизабет Гауптман, Бернгарду Райху, Герберту Мерингу, Карлу Коршу, Сергею Третьякову и новым друзьям, обретенным в годы зрелости: Паулю Дессау, Владимиру Познеру, Эрвину Штриттматтеру; друзьям прославленным, знаменитым, таким, как Альберт Эйнштейн, Анна Зегерс, Чарли Чаплин, и вовсе безвестным.
Он прочно дружит, потому что всем людям смотрит прямо в глаза, ни на кого сверху вниз, ни на кого снизу вверх; потому что неподдельно доброжелателен и любопытен — его по-настоящему занимают и судьбы и мысли тех людей, которые к нему приближаются. Он радуется их дарованиям, их находкам и успехам, не боится ни говорить, ни выслушивать горькую правду. Но при этом он терпим и снисходителен к ошибкам и слабостям друзей. Терпим, но не беспринципен. Он порвал с Бронненом, когда тот стал сближаться с националистами и позднее даже пытался сотрудничать с гитлеровцами. Прошли годы, и Броннен одумался, сурово осудил свои блуждания. Одной из тех живых сил, которые помогли ему выправить уродливо искривившийся жизненный путь, были воспоминания о молодой дружбе с Брехтом.
В марте 1923 года Марианна родила дочь. Назвали Ганна.
Он сидит у кроватки дочери и пощипывает струны гитары.
Зудящие звуки наполняют комнату и, как усталые мухи, бьются об оконные стекла. Он поет насмешливо-печальные и заунывно-плясовые песни.
...В Мюнхене правые газеты всячески поносят спектакль «В чаще», ругают пьесу и театр, требуют «прекратить издевательства над немецкой культурой и немецким языком».
Французские войска заняли Рур; все политические партии Германии дружно призывают к сопротивлению. В Руре шахтеры, железнодорожники, рабочие большинства заводов объявили всеобщую забастовку. Погасли доменные печи. Толпы бастующих безмолвно, угрюмо бродят по улицам. Им навстречу движутся танки, броневики, патрули французских солдат. Забастовщики голодают, но не сдаются. В Берлине правительство националиста фон Куно невразумительно осуждает пассивное сопротивление рабочих и посылает Франции скорбные ноты протеста. В Мюнхене баварские сепаратисты требуют разрыва с проклятыми пруссаками.
Брехт читает газеты: огромные черные буквы кричат о том, что в Руре оккупанты расстреляли студента-националиста Шлягетера — участника диверсии. По всей Германии объявлен траур. В Саксонии забастовщики сражаются с немецкой полицией. Есть убитые. В тех же газетах буквами чуть поменьше: любовник застрелил из ревности мать двоих детей. Ограблен банк. Решающая встреча боксеров.
После нескольких спектаклей «В чаще» внезапно сняты афиши. Директор театра говорит, глядя в сторону:
— Весьма сожалею. Постановка, несомненно, любопытная. Даже сенсационная. Публика ломится. Но время тревожное. Национальные чувства возбуждены. Вот и у господина Фейхтвангера в доме разбили камнями окна. А в этой пьесе все иностранное и такое вообще двусмысленное: Чикаго, малайцы, погром. Все это вызывает недоумение и недовольство. Национальная печать резко возражает. Возможны эксцессы.
В июне в Мюнхен приехал Броннен, он не был на премьере, писал сердитые, тоскливые, нервные письма. Брехт не понимает такой дружбы, ревнивой, мнительной и требовательной, как любовь немолодой истерички. Сам он дружит весело и деловито, без сантиментов, обид и самоанализов.
Летом 1923 года в Мюнхене они спорят чаще и ожесточенней, чем раньше. Броннен после оккупации Рура стал еще внимательней прислушиваться к речам националистов. Брехт только посмеивается над его ненавистью к «проклятым лягушатникам», над пылкими речами о страданиях и унижениях Германии, но иногда ходит с ним то на митинги, которые собираются в здании цирка или просто в трактирах, то поглядеть на очередное шествие одного из бесчисленных воинских союзов. Броннен взволнованно подсвистывает и притопывает в лад маршу, а Брехт, надвинув на самые очки кожаную кепку, невозмутимо чадит сигарой, пока мимо них маршируют разношерстные колонны. Идут отряды «Стального шлема» и всяческих «Союзов ветеранов». Острые пички офицерских касок, лакированных черных с золочеными орлами, мелькают среди цилиндров, соломенных канотье, солдатских бескозырок, суконных кепи и фетровых шляп. Парадные мундиры чередуются с мешковатыми сюртуками, элегантные смокинги с пыльными рабочими куртками. В лад ступают — шаг в шаг — сапоги, лакированные штиблеты с гетрами и разбитые ботинки. Поблескивают кресты и медали, стучат костыли и протезы. Шелестят флаги черно-бело-красные или белые с черным прямым крестом, с взъерошенным черным прусским орлом. Серебром и бронзою сияют оркестры. Маршируют бывшие вояки.
Броннен снимает шляпу — проносят потемневшее, истрепанное полковое знамя. Он сердито оборачивается. Брехт еще ниже надвинул кепку и насвистывает совсем не в лад рокочущей меди оркестра. Насвистывает свое о мертвом солдате.
Этим летом в Мюнхене на стенах домов, на железных афишных тумбах все чаще видны ярко-красные пятна с белыми кругами, в которых извивается черный крючковатый крест-свастика, древнеиндийский знак солнца.
6
Перевод Конст. Богатырева.