Он не испытал ужасов фронта, не укрывался в окопах от ураганного артогня, не задыхался в противогазе, глядя, как надвигаются мутные волны ядовитого тумана, не холодел от ощущения неотвратимо приближающейся смерти. Но зато он сразу с головой окунулся в смрадные, сточные канавы войны, увидел другую, и отнюдь не менее реальную, сторону «великих и героических событий», прославленных газетчиками и стихотворцами.

Госпиталь расположен на окраине в здании школы и в нескольких наспех построенных бараках. Почти ежедневно прибывают транспорты раненых и больных, вшивых, голодных солдат, задубевших от окопной грязи. Серо-белесые палаты и грязно-бурые, заставленные койками коридоры начинены до предела страданиями, смертями, кровью, грязью и всяческим зловонием; стонут, вопят, бредово бормочут; а в немногие тихие часы глухо— гудят от тоскливых и похабных солдатских разговоров. Здесь не хватает ни коек, ни лекарств; раны перевязывают бумажными бинтами; белье пожелтевшее, драное. Врачи и фельдшера тупеют, ожесточаются от привычки к чужой боли, от обыденности смерти, от сознания собственного бессилия, от непрерывной усталости.

Все это страшно и омерзительно. Однако это настоящая жизнь, не подмалеванная, не украшенная бумажными цветочками книг и учебников, не заговоренная чинными, благопристойными словами.

Здесь ничего не скрывают: ни страха, ни похоти. Здесь важнее всего просто жить. Именно жить, а не умереть, не стать трупом. Поэтому откровенно заботятся о еде и питье, о здоровом желудке, обо всех простейших отправлениях человеческого тела. Поэтому здесь нелепыми диссонансами звучат такие слова, как «величие Германии», «подвиги доблестных воинов», и такие, как «чистое искусство», «высота духа», «божественная мудрость». Здесь иной язык — свободный от ужимок и туманных отвлеченностей, точный и яростный, грубо определенный солдатский язык. Здесь называют задницу — задницей, шлюху — шлюхой, войну — дерьмом, а генералов и офицеров — скотами, ублюдками, живодерами.

Здесь по-настоящему страдают и по-настоящему ненавидят. И боятся настоящих смертельных опасностей. Отсюда едва подлеченных солдат снова отправляют на фронт. Врачи автоматически штампуют: «годен». Солдаты угрюмо шутят: скоро будут из могил вытаскивать в маршевые роты.

Санитары таскают носилки с тяжелоранеными, таскают трупы в морг и в прозекторскую, термосы из кухни в раздаточную, моют полы в коридорах, лестницы и загаженные уборные, подают и убирают судна, ставят клизмы, пишут письма под диктовку слепых и безруких. Брехт устает от работы, от бессильной жалости, от злости и отвращения.

И все это время он сочиняет стихи, сочиняет в госпитале, на улице и дома. Где бы он ни был, он слышит — то более явственно, то глухо, — слышит слова, которые рвутся друг к дружке, чтоб стать стихом, песней, речью, спором. Они звучат вокруг, они бросаются к нему с газетных и книжных страниц, они всплывают в памяти, осмысленно или вовсе безотчетно, где-то на самом донышке слуха.

Возникает «Легенда о мертвом солдате».

Она приносит автору первую славу за пределами родного города.

Четыре года длился бой,
А мир не наступал.
Солдат махнул на все рукой
И смертью героя пал.
Однако шла война еще.
Был кайзер огорчен:
Солдат расстроил весь расчет,
Не вовремя умер он.
Над кладбищем стелилась мгла,
Он спал в тиши ночей.
Но как-то раз к нему пришла
Комиссия врачей.
Вошла в могилу сталь лопат,
Прервала смертный сон.
И обнаружен был солдат
И, мертвый, извлечен.
Врач осмотрел, простукал скелет
И вывод сделал свой:
Солдат — симулянт, сомнений нет,
Он в общем годен в строй.
...В прогнившую глотку влит шнапс,
Качается голова.
Ведут его сестры по сторонам,
А впереди — вдова.
А так как солдат изрядно вонял —
Шел перед ним поп,
Который кадилом вокруг махал,
Вонь заглушить чтоб.
...Но звезды не вечны над головой.
Окрашено небо зарей —
И снова солдат, как учили его,
Умер, как герой 3.
* * *

В марте 1918 года в Мюнхене ставят пьесу Ганса Йоста «Одинокий» — пьесу о печальной судьбе драматурга Кристиана Граббе (1801—1836), который погиб непризнанным, сломленный болезнями, пьянством, отчаянием. Пьеса высокопарно громкая, но многим нравится. Нравится порывистая напряженная патетика. В эти дни экспрессионистское искусство воспринимается молодежью как одна из примет революционного движения. Почти все литераторы и художники, называющие себя экспрессионистами, — явные противники войны, солдатчины, кайзеровской власти, всего казарменного, канцелярского и филистерского духа казенной Германии.

Летом в Аугсбурге друзья говорят об «Одиноком».

Брехт сердится:

— Пустая декламация! Такую пьесу я могу написать за неделю... Нет не такую — лучшую!..

Скептик Орге предлагает пари. Ударяют по рукам.

Через несколько дней Брехт приносит пьесу, озаглавленную «Ваал».

Герой — поэт и бродяга Ваал; он сам поет свои песни под лютню, так же, как Брехт, и в таких же трактирах, где завсегдатаями ломовые извозчики. Но во всем остальном он слепок легендарного аугсбургского бродяги Йозефа.

Брехт с детства помнит пугающие и поучительные рассказы о бродяге-мастеровом Йозефе — гуляке и драчуне, который долго внушал ужас почтенным обывателям. Его считали виновником самоубийства девушки — одной из его многочисленных возлюбленных, обвиняли во всех мыслимых пороках и преступлениях. В то же время некоторые уверяли, что он очень образован, умен, красноречив. В 1911 году он бежал из города, преследуемый полицией, как убийца. Позднее говорили, что он умер в нищете, больной, одинокий.

Герой первой пьесы Брехта — поэт и бродяга Ваал — скотски порочен и скотски бесстыден. Он олицетворенная похоть, он откровенно жесток, груб, грязен, дик. Но он никогда не лицемерит, всегда и во всем безоговорочно правдив. И он любит жизнь; неистово любит все проявления жизни: в людях — прежде всего в женщинах — и в природе. Любит деревья, траву, реку, ветер, пищу и вино.

Есть ли бог или бога нет совсем,

Пока Ваал живет, Ваалу все равно.

Но Ваал не позволит шутить над тем,

Нет ли вина или есть вино.

Когда его спрашивают, неужели он и не думает о смерти, он отвечает: «Я буду драться до последнего. Кожу сдерут, я все еще буду жить; я отступлю в пальцы ног. И упаду, как бык в траву, где помягче. Я проглочу смерть как ни в чем не бывало».

Он умирает в лесу, отверженный, затравленный. Собрав последние силы, он выползает из хижины дровосеков, чтобы умереть на свету, чтоб увидеть звезды. Заключительные слова пьесы произносит молодой дровосек:

«...Спрашиваю его, когда он уже хрипеть стал, — глубоко так в глотке хрип, — о чем ты думаешь? Я всегда хочу знать, о чем думают в это время... А он говорит: „Я еще слышу дождь“. У меня даже мурашки по спине. А он так и говорит: „Я еще слышу дождь“...

Издавая свои пьесы в 1954 году, Брехт писал:

«Пьеса „Ваал“ может доставить много трудностей тем, кто не научился мыслить диалектически. Они не увидят в ней, пожалуй, ничего, кроме восхваления обнаженного эгоизма. Однако здесь „я“ противопоставляет себя такому миру, который признает не полезную, а только эксплуатируемую производительность. Вааловское искусство жить разделяет судьбу всех искусств при капитализме: оно становится предметом вражды. Ваал — асоциален, но в асоциальном обществе».

вернуться

3

Перевод С. Кирсанова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: