Разбудил Гриньку зычный оклик:

— Подымайсь!

С трудом открыл он глаза. Спросонок даже не понял, где находится и кто кричит сорванным, хриплым голосом:

— На поверку стройся!

Протирая кулаками глаза, Гринька сполз с нар.

Заключенные построились в две шеренги — лицом к двери. На правом фланге, по привычке развернув широченную грудь, туго обтянутую рваной тельняшкой, стоял огромный черноволосый матрос. На левом виднелась невозмутимо вежливая физиономия Франека. За ним, последним, пристроился Гринька.

У дверей стояли четверо солдат. Один из них, пожилой, имел на красном погоне три белые нашивки — старший унтер-офицер. Остальные были помоложе — рядовые.

— На молитву шапки долой! — приказал старшой.

Десятки рук недружно взлетели вверх и обнажили головы. Несколько голосов нестройно повели мотив молитвы:

— «Отче наш! Иже еси на небесех, да святится имя твое…»

— Дружнее! — прикрикнул унтер-офицер. — Послушать вас, чертей, так большевиков в камере нема, а молитву петь некому!

Окрик его подогнал кое-кого из заключенных. Торжественный мотив молитвы зазвучал стройнее, заполнил затхлое, вонючее помещение:

— «…да приидет царствие твое, да будет воля твоя…»

Под шумок Франек пропел Гриньке, широко раскрывая рот, будто был очень увлечен пением молитвы:

— Дер-жись, па-цан, во-зле нас. Дело бу-у-удет.

И, поймав на себе недоверчивый взгляд унтер-офицера, запел по-настоящему.

Один матрос, на правом фланге, стоял с крепко сжатыми губами. По его черным горячим глазам было видно: такого, что ни делай, молитву петь не заставишь.

Унтер-офицер выждал, пока закончилось пение, надел фуражку и крикнул:

— Староста!

Из строя вышел высоченный верзила — тощий, нескладный. Его арестовали в памятный для Гриньки вечер в Общественном собрании. Верзила упорно запирался, не признавал себя виновным в разбрасывании листовок, спорил с уличавшими его свидетелями. Свой арест он простодушно объяснял недоразумением.

— Меня еще мальчонкой вечно наказывали за других, — уверял он. — Сами видите, какой я человек: заметный! В школе бывало, кто бы чего ни натворил, а меня за ухо. Такого, как я, издали видно и ухватить легче, Да я и сам привык уже, что мне попадает за других.

Заметного человека назначили старостой камеры. Трудно было понять: был ли этот нескладный парень с добродушными выпуклыми глазами простоват или же плутоват, робок или смел. Свои обязанности он выполнял хорошо. Начальства не боялся. Это помогало ему скрывать от тюремщиков то, что надо было скрыть из происходившего в камере. А если надзиратель узнавал что-либо стороной, староста огорчался так искренне, что начальство погрозит только пальцем и скажет:

— Ты, староста, слухай. Слухай больше! Эвон какими тебя господь лопухами наградил! Ими слухать надобно, а ты хлопаешь.

Немногие из заключенных догадывались, что староста — свой человек. С ним всегда можно было сговориться. И они незаметно поддерживали старосту, когда ему приходилось трудно.

Унтер-офицер уставился своими крохотными, тусклыми глазками на вытянувшегося перед ним старосту:

— Наряжай людей!

Староста пошел перед строем, показывая пальцем:

— Этот и этот — нужник чистить. Солдат с матросом — парашу выносить. Эти двое — убирать камеру.

Из строя вышли: Франек, черноволосый матрос, Сергей, солдат-дезертир с бабьим лицом и какой-то молодой парень с лицом в старых, уже пожелтевших синяках.

— А ну… господа комиссары, — ухмыльнулся унтер-офицер, — бери парашу в обнимочку — и гулять.

Это была его единственная шутка. Повторялась она каждое утро.

Покончив с нарядом, унтер-офицер обратился к заключенным с такой речью:

— По приказанию их высокоблагородия господина начальника арестного дома подполковника Май-Бороды… — Он перевел дыхание и внушительно помолчал. — Предупреждаю всех: имеется приказ свы-ше! — Опять грозное молчание. — Приказ таков: разобраться с подследственными в двое суток. Стало быть, кого куда пустить. Сегодня еще можете подумать. А завтра начнется разборка. А чтобы думалось вам полегче, поведут вас сегодня на кручу. Поглядите там, как расправляются у нас с изменниками отечеству. Это будет для вас, чертей, и прогулка и образование.

К концу этой длинной речи лоб унтер-офицера покрылся частыми капельками пота.

— Вот тебе, староста, список. — Он протянул лист, исписанный крупным почерком. — Тут обозначены все, кто пойдет к месту казни. Остальным сидеть в камере тихо. Просьбами караулу не докучать, потому как для вас, чертей, нянек не положено. Понятно?

— Так точно! — вразброд ответили арестанты. — Все понятно!

Староста заглянул в полученный список и объявил, что из сорока шести заключенных в камере на кручу пойдут тридцать два.

Унтер-офицер еще раз окинул мрачным взглядом строй и вышел. За ним, гулко топая сапогами, направились и солдаты. Заключенные подхватили парашу и потянулись за конвоем.

По-прежнему тускло светила под потолком лампочка, вся в паутине, как в грязном матовом колпаке. На дворе светало, но крохотные оконца пропускали в камеру так мало света, что электричество горело здесь круглые сутки. Двое заключенных возили по сухому полу пучками истертых прутьев, заменявших им метлу. С пола клубами поднималась удушливая, вонючая пыль.

Первыми вернулись в камеру матрос и солдат с бабьим лицом. Они втащили опорожненную парашу. Позднее пришли Сергей и парень с лицом, покрытым синяками. Все они собрались в углу. Солдат подошел к нарам и стал опоражнивать карманы шинели, туго набитые золой. За ними и остальные стали выкладывать из карманов песок, пыль — кому что удалось набрать.

— Всё! — сказал матрос. — Подходи. Разбирай.

Заключенные подходили к горке золы, смешанной с песком. Каждый брал по две полные горсти и отходил в сторону. Некоторые не жалея примешивали к золе с песком остатки растертого в пыль табака, приговаривая:

— Так крепче будет.

Сунулся было к песку и Гринька.

— Не тронь, салажонок, — остановил его матрос. — Твое дело особое.

— Почему особое? — взъерошился Гринька. — Да я сам…

Сергей мягко, но сильно обнял его за плечи и отвел в сторону.

— Поведут нас по дороге, — сказал он. — Держи ушки на макушке. Как услышишь свист — беги. Да так лупи, чтобы зайцы от зависти покраснели…

Перебил его матрос.

— Отставить разговоры! — бухнул он глубоким, грудным басом. — Справки переносятся на завтра.

Он вышел на середину камеры и властно бросил:

— Садись!

Заключенные расселись по нарам. В камере стояла такая тишина, какой не бывало даже ночью.

— Ты, ты и вот ты, — стоя посередине камеры, матрос показал пальцем на троих заключенных, — ложитесь спать.

— Да мы что, — обиженно протянул один из них, — стукачи, что ли?

— Были бы вы предатели, — хмуро ответил матрос, не повторяя воровского слова, — мы бы из вас сделали покойников. Помните Ваську Бугая?

— Бугай — шкура! Своих продавал! — нестройно возразили обиженные. — А про нас кто скажет?..

— Спать! — резко оборвал их матрос. — Спиной к двери. И если кто взглянет только на надзирателя или конвойного… больше не увидит он белого света. К каждому из вас наш человек приставлен. Запомните! В камере мы закон и мы судьи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: