Уже потом люди рассказали, что отец подошел к коменданту, который в окружении полицейских помощников стоял на площади, и поклонился, чего никогда прежде не делал. По-видимому, комендант не сразу обратил на него внимание, — он принимал рапорта подчиненных, которые сгоняли и пересчитывали в колоннах евреев. Потом, вероятно, заслышав знакомую речь, с интересом на потном багровом лице обернулся к отцу. Что тот говорил ему, люди не поняли либо недослышали, но рассказывали, что старик говорил много, словно даже отважился спорить с немцем. Чем-то он рассердил коменданта, потому что тот скоро начал кричать. Будто бы и учитель что-то выкрикнул. Одни говорили, что крикнул: Сталин, а другие — Гитлер, а возможно, и то и другое поочередно. Тогда старший полицейский, бывший милицейский начальник, ударил его по голове палкой, которой в то утро избивал евреев, и отец упал. Он лежал на земле, не двигаясь, и никто не подходил к нему, наверно, он там и скончался. Уже мертвого, его бросили потом на подводу, где лежало несколько тел тех, кто не выдержал последних в их жизни испытаний. Спустя немного времени печальная процессия местечковых евреев начала свой скорбный путь к общей огромной могиле на окраине районного центра, возле которой с наведенными пулеметами дожидалась немецкая эйнзатц-команда. Когда все было кончено, сверху на тела расстрелянных евреев бросили белорусского учителя. Потом полицаи пустили слух, будто и он оказался евреем и по собственной воле предпочел эту яму. А теперь вот и она, его единственная дочь — в неопределенном ожидании, может, такой же судьбы. Наверно, оказалась не умнее отца. Может, весь их род оказался с каким-то генетическим браком, нарушившим элементарный механизм самосохранения. Но без врожденного инстинкта самосохранения может ли существовать особь, человек, да и нация в целом? Разве что до определенного критического момента. Похоже, для нее такой момент наступил.

А вообще она не ощущала в том окончательной уверенности, хотя и давно готова была ко всему. Понятно, что с генетическим браком долго не выжить. А тот брак в ее случае есть не что иное, как банальная человеческая глупость. Сколько о том рассуждал ее отец, который всегда остерегался в поступках и высказываниях, сторонился политики и рискованной дружбы, и вот — не уберегся. Сам старый наивный дурак. Выходит, однако, и дочь не умнее.

Она снова вроде уснула и очнулась от громких мужских голосов, послышавшихся где-то поблизости. Кто-то кому-то — не ее ли караульщику — издали крикнул, что приехал Орел, едет сюда. Караульщик спросил: вытащить ее или нет? На что тот ответил: еще подожди!

Эта новость сразу разогнала ее сонливость и вызвала тревогу: начальство могло отнестись к ней по-разному. Но вряд ли с добром. Если посадили в яму, то что-то задумали, потому как яма — вроде преддверие могилы. Но пусть! Пусть и Орел, если он большой здесь начальник. Уж начальству она выскажет все. Все и обо всем, пусть знает…

Начальник появился неожиданно и близко, им оказался всадник. Из ямы она сначала увидела оскаленную пасть его вороной лошади, на которой живописно восседала крутоплечая литая фигура с усатым, словно у Буденного, лицом и решительным голосом человека, обладавшего властью. Красиво описав на лошади круг возле ямы, он тем временем продолжал с кем-то начатый не здесь разговор.

— Где взяли? Или сама прибилась?

— Учительница из Подлесья, — негромко ответил кто-то поблизости.

— Молодая?

— Смотрите сами. Зайцовский, вытяни…

Парень-караульщик подскочил к яме.

— Давай руку!

Она подала руку и, обрушивая рыхлую землю, неуклюже выбралась на поверхность. Напротив на вороном жеребце с насмешливой улыбкой глядел на нее Орел. Наверно, в самом деле это был сам Орел, большой начальник, по-мужски решительный и красивый. И она вдруг смутилась под его оценивающе-взыскующим взглядом; сразу было видать, что такой мог все — и убить и осчастливить. Учительница остро почувствовала собственную перед ним незначительность, несомненную ущербность от своего непривлекательного затрапезного вида — в мокром, заношенном жакете, измятой юбке, с перепачканными грязью ногами в дырявых башмаках.

— Не красавица! — сурово насупясь, объявил Орел и нетерпеливо дернул поводьем. Жеребец красиво сделал полный поворот на месте.

— Учительница, — вроде как виновато сказал другой, и она вдруг узнала в нем мягковолосого блондина, что сидел за столом у Нюрки. Он был все в том же немецком кителе с густым рядом оловянных пуговиц на груди.

— А мне один хрен! — сердито объявил Орел. — Мне молодую надо. Эта не пойдет.

Не в лад с собственным настроем учительница вдруг смутилась — все-таки слышать это о себе из уст красавца мужчины было не очень приятно. И ей стало обидно за утраченное женское обаяние, которое она когда-то даже ценила в себе. Но, может, и лучше, тут же подумала она, может, скорее отпустят домой…

Орел отъехал на своем жеребце поодаль, с ним отошел от ямы ее знакомец. Они там поразговаривали недолго — Орел в седле, а его собеседник снизу, задирая вверх голову… Потом всадник куда-то поскакал между сосен, блондин степенным шагом подошел к яме.

— Эту обратно, что ли? — спросил караульщик. С виду он был совсем еще мальчишка-школьник — малый, в подростковом пальтишке, с шеей, обвязанной шерстяным вязаным шарфом.

— Подожди, — мягко сказал блондин. — Иди вон за кустики, покури…

Парень послушно отошел в можжевельник, а этот устало опустился на траву возле ямы. Она все стояла, вглядываясь в его лицо и стараясь вспомнить: где его видела? А что до войны где-то видела, это было точно.

— Смотришь, не узнаешь? А я сразу узнал. Ты ведь — жена Подберезского?

— Была, — не удивившись, сказала она.

— Ну вот… А мы с твоим Афанасием вместе учились. На выпускном снимке наши фото рядом. Наверно же, видела?

Она вдруг все вспомнила. Действительно, на большой групповой фотографии преподавателей и выпускников рабфака рядом с фотографией мужа был этот блондинистый парень с рассыпавшимися на голове волосами и хорошим приветливым взглядом. После ареста Афанасия фотографию забрали в НКВД, и она больше ее не видела. Теперь смотрела на этого человека и не знала, что сказать — радоваться или горевать? И покорно-молчаливо стояла перед ним на краю ямы.

— Садись, чего же стоять? — добродушно разрешил он и поднял с земли сухую ветку. — Поговорим…

Учительница села, не выбирая куда, зябко подобрала под себя настывшие грязные ноги.

— Я тут за начальника разведки и контрразведки, — тихим голосом сообщил человек. — Хотели тебя в гарнизон внедрить. Там ведь бывшие нацдемы, сработались бы…

Она молча удивилась — услышать о себе такое никак не ожидала.

— Я не нацдемовка…

Человек переломил пополам и отбросил в сторону сухую ветку, подобрал из травы другую.

— А ты не отнекивайся. Нацдемы — не такие уж и плохие люди… Афанасий же твой был нацдем?

— И Афанасий им не был. Доносы все…

— Доносы — это плохо. Хуже, чем тиф… От тифа вылечиться можно, а доносы до смерти потянут.

Это правда, молча согласилась она. Разве не доносы погубили ее Афанасия? Да и ей испортили немало крови…. Но вот отца доносы вроде обошли, никто о нем не мог написать скверного слова. Он так остерегался национализма, а вот тоже…

Ее собеседник, похоже, чувствовал себя усталым, сидел в сырых, отмытых в болотной воде сапогах и вяло продолжал разговор. По всему было видать, что разговор этот не слишком интересовал его, пожалуй, он просто тянул время, изредка поглядывая на большие наручные часы.

От пригорка с ямой шел вниз пологий лесной косогор, с разбросанными на нем можжевеловыми кустиками, ниже росло несколько хилых, с поредевшей листвой березок. Выше, на пригорке меж сосен иногда появлялись люди, но близко к яме не подходил никто, все вроде сторонились ее. Поднявшийся ветер уже разогнал дым от костра, вокруг неспокойно шумели старые сосны. Время, вероятно, близилось к вечеру.

— Вы отпустите меня домой, — сказала она. — Там сын у меня. Один.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: