Вытянул письмо из конверта. Такой же почерк, и так же ничего не понять. Но к письму был приколот лист белой бумаги, на машинке напечатанный, по-русски. Я заглянул только. И уже не мог оторваться. А Гэлька теребит меня: «Читай, читай!»

И вот что я прочитал:

«Самому ученому профессору.

Дорогой, уважаемый товарищ!

Желаю вам благополучия и здоровья, вам и вашим детям, и внукам, и всем родственникам.

Пишет вам старый пастух Арсланкул, сын Бобокула.

С юных лет, когда еще первый пушок не темнел у меня над губой, и до той поры, когда старость согнула меня, точно куст арчи на ветру, живу я в горах. Орлы — наши соседи, и по утрам хозяйки выметают из домов клочья утреннего тумана…

В молодости был я ловок и силен, как говорят, у живой лисы хвост мог отрубить. Прославился как меткий стрелок, удачливый охотник. В поисках зверя забредал в такие места, где тишину никогда еще не вспугивал голос человека. Видел немало чудес, сотворенных из камня неведомой силой, видел удивительные цветы гор, — они были похожи на то, как если бы ночь посеяла звезды, а звезды бы расцвели, — но я проходил мимо, беспечно думая: „На что кошке жемчуг?“

Лишь с годами я стал прислушиваться к рассказам стариков, знающих то, чего другие не знают. Иным, зорким взглядом смотрел я на все, что меня окружало, и все сохранял в казне своей памяти.

Я услышал о траве бирмакара с плодами, похожими на пузыри, — из листьев ее делают примочку, помогающую при ушибах, о травах таг-ялпыз, сассык-маталь, сум-бул, мехригие, исирик и прочих, которым люди приписывают полезные, достопамятные и чудодейственные свойства. Семена этих трав я разыскал и сохранил.

Я увидел в горах необыкновенную дикую яблоню. Вся земля под ней была усыпана толстым слоем опавших и перезимовавших ее плодов. Они были сладки и сочны, с гладкой тугой кожицей, словно и не пронеслись над ними бури суровой горной зимы, словно снег не засыпал их… Я съел яблоко, а семечки сохранил.

Близ печального озера Кули-Вати-Калон, — расположенное высоко в горах, оно и летом не освобождается от ледяных пут, — видел я еще одно чудо. Среди осыпей и голых камней, где могут выжить лишь злые колючие травы мармарак и кампыр-муруш, глаз мой поразила свежая зелень. Под скалой, в небольшой пещере, бил теплый ключ, а рядом рос куст черной смородины, — о ягоде этой, сладкой и крупной, и не слыхивали жители таких высот. Я сохранил семена смородины.

Я увидел незнакомые растения — зерна их принесла в половодье река из скалистых мест, недоступных человеку. Не перечислить всего, что я видел…

Мне самому не довелось учиться, но я возлагал надежды на сына, быстрого умом и жадного к знаниям. Горе, огромное, как гора, обрушилось на мой дом, как на тысячи других, — сын мой погиб, защищая свободу и счастье Родины.

И вот, в преддверьи старости, я остался один, и все, что принесла мне долгая жизнь, лежит без пользы, как закопанное в землю сокровище. Цену золота знает ювелир. Я жду от тебя совета. Что делать?

Писал со слов Арсланкула Бобокулова секретарь правления колхоза Мирза Исмаилов».

Вот так письмо! Лучше иной книжки. Я читал, и у меня даже сердце заколотилось, как будто два квартала пробежал наперегонки. Кончил, и еще раз захотелось прочитать, но Гэлька заскучала. Она давно уже болтала ногами и вертелась на стуле.

— Подумаешь, — говорит, — черная смородина! У нас тут в саду лавровый лист на дереве растет. Лучше давай, Сережа, духи понюхаем! Их дядя Костя сделал!

Я никак не мог сообразить, что за духи. О высоких горах, о немерзнущих яблоках — вот о чем я думал. И даже зло взяло на дядю Костю — ему такие письма пишут, а он сидит тут, фокусами занимается. Духи какие-то… Но с Гэлькой спорить невозможно — как наклонит голову к плечу, так и вспомню: «И без очков — все равно…» Оказывается, духи эти в пробирках. А я-то думал — опыты… Гэлька говорит: «Это перегонкой. И на спирту». А толком рассказать не может. Она ведь только слышит, что говорят, а видеть — не видит…

И еще она сказала, что самые лучшие духи — на второй полке, в третьей с краю пробирке, и название им «Серебряный лист». Почему-то были они синие. Не как чернила для авторучки, а поголубее, и как будто светились, точно и не пробирка стоит, а лампа дневного света.

Я достал ее осторожненько, пробочку ототкнул. И как тут запахло!

Никакой цветок на свете так не пахнет — у меня защекотало в носу, и дышать стало необыкновенно приятно, как зимой на лыжах.

А уж Гэлька радовалась! Она прямо пила запах и носом, и ртом: «Ах-х, ах-х!». Потом говорит:

— Дай мне ее, Сережа, я чуточку подушусь!

Я разозлился. Ей ничего не будет, мне, в случае чего, отвечать. Может, он эти духи для подарка сделал!

— Нет, — говорю, — хватит!

И обратно в гнездышко пробирку втолкнул. Гэлька сползла со стула, присела на корточки.

— Котик! — зовет. — Базилик! Где ты, кис-кис-кисанька!

Кот — вот он, пожалуйста. Ласкается, хвост трубой. И Гэлька ему:

— Ах ты, оборванец!

Разговаривает, как с человеком, а у самой губы передергиваются. Ну, не могу я на это смотреть! Проявил малодушие. Снова достал пробирку.

— Бери, только каплю, не больше!

Она засияла. Быстренько на ладонь себе капнула. И правда, немного, по совести. А запах еще сильнее поплыл, волнами. Базилик тоже учуял. Кругами заходил, задравши голову. Орет. Я знал раньше, что кошки валерьянку любят. Может, и эти «духи» — вроде валерьянки?

А Гэлька говорит:

— Я еще капельку — волосы подушу. Мама всегда так… В волосах запах всю жизнь держится!

Не успел я опомниться, она уже на голову капает. И тут Базилик как ее всем туловищем под колено двинет! Рука дернулась, и чуть не полпробирки выплеснулось на лоб!

Она как закричит:

— Ой, ой, жжется!

Ну, не помню, как: я кота — ногой, пробирку — рукой, а другой рукой платок шарю, и как назло, нет его в кармане, конечно. Схватил полотенце, давай вытирать. А Гэля очки сбросила, глаза кулаками натирает и кричит, словно ей зубы рвут:

— Ой, жжет, больно!

Подвел я ее к раковине, тихонечко синее это смыл, полотенцем промакнул. Она затихла, только дышала еще со всхлипом. Коту, конечно, наподдал я как следует — он так и выстрелил с крыльца.

— Ой, ругать меня будут! — плачет Гэлька.

Конечно, по головке не погладят за такие номера. Надушилась! Я прикинул на глаз пробирку: и половины не осталось. А вот если все поумному… Я говорю:

— А при чем тут ты? Кот пролил, нашкодничал.

Она головой мотает.

— Ну, и побьют его. А он даже сказать не может, что не виноват… Я же духов захотела!

Полез я в затылок.

— Ну, чего там… Больше всех — моя вина. Постарше, кажется. Так и скажи дяде: Сергей натворил дел.

Опять не согласна:

— Нет, я все скажу, как было… Только… Одного не скажу — что больно было. Мама будет волноваться. А зачем — ведь все уже смыли.

На этом и порешили. Я скоро домой пошел: чего еще тут дожидаться!

На другой день мать заявляет:

— Избегался ты. На себя уже не похож, глаза ввалились. Одевайся поприличней, едешь с нами в Бахчисарай.

Я и так и сяк — ни в какую, едешь и все. Конечно, в другое время почему не поехать? А тут я все время думал: Гэлька там ждет и уж, ясное дело, решила, что я струсил, от ответа ушел.

И все мне было ни к чему. По дворцу какому-то ходим, а я и не смотрю. Вдруг все застыли. У стены — вроде умывальника, с чашечками мраморными. Из одной в другую вода перекапывает. Слышу, люди шепчутся:

— Вот он, фонтан Бахчисарайский!

Этот и есть? И Пушкин про него целую поэму написал? Да, неважно тогда обстояло дело с фонтанами. У нас, на Театральной площади, куда! В три яруса бьет, а вечером подсвечивается разными цветами.

Поздно уже к себе вернулись. А на другой день снова поездка назначена. До крику дошло. И все напрасно.

Так четыре дня промытарились. К вечеру в какой-то парк попали, уж и не помню, где. В кино билетов не достали, катер — через полтора часа. Сели перед открытой сценой. Там стол устанавливают, и ящик такой высокий, чтоб за ним человек говорил. Народ собирается, толкуют, что лекция будет. Лекция так лекция — мне уже все равно было, лишь бы ноги вытянуть да чтоб в глазах ничего не мельтешило. И чтоб можно было подумать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: