Один вид градской внутренности, бесстыдно выпятившейся на обозренье (ну прямо как срамное место сквозь пpopexy в штанах!), приводил Кудеслава в отчаяние.
Даже в самой что ни на есть глухой глухомани, откуда до ближайшего людского жилья десятки ден пути, и то не годится обустраиваться с этакой глупой беспечностью. А уж тут…
Ну, допустим, гостей здешним обитателям все-таки можно не опасаться (дурню ясно: учини местным серьезную обиду, и выгодный путь по Мутной тебе навсегда заказан).
Но вот соседи…
Вовсе не далеко от Старого стоит Новый Град. Хоть и такого же языка, а все-таки другой род. Ладно, положим, у тех градская огорожа еще никчемней, и вроде как братья они (хоть бывает, что братья-то куда злее, чем вовсе даже чужие). Но немногим дальше укоренился град ямьцев, которые языком и обличием смахивают на мордву. А уж каково может обернуться соседство с мордвой — это Мечнику хорошо ведомо.
Неужто здешних людей жизнь ничему такому еще не учила? Или приильменцы не памятливы на уроки?
Кстати сказать, иноязычные соседушки о защищенности жилья радеют заметно больше словенских общин. Ямьского-то града Мечник не видал ни теперь, ни прежде (град ями в стороне и от реки, и от суходольной тропы, которая вывела сюда Кудеслава с Векшей). Но вон там, вдалеке, непомерной величины проеденным зубом торчит из речного берега свейская крепостца. Крепкий высокий тын с выложенной камнем подошвой, да на холме, да в речной излучине… Не то что к самой крепостце — к причалу свейскому и к илистой прибережной земле, которую свей распахали, подобраться можно лишь с немалым трудом.
А ведь они, свеи-то, не для худого дела здесь угнездились — для торговли. Меха скупают, иные достатки тутошней земли, а каждое лето приплывают к ним скандийские лодьи: привозят новые товары для мены и забирают купленное.
Да, занятья-помыслы у этих свеев мирные, но разумение правильное: при крепких стенах и мир крепкого крепче.
А от самой свейской излучины (это получается напротив Старого Града, к которому с берега около полуверсты ходу в гору) и до самого Нового, что давно выпер из своей огорожи и дополз до речной воды — ну прямо тебе перестоялая квашня из рассевшейся корчаги… Так вот, до самой этой квашни тянется другая квашня: Прибережье. Жилье да хозяйства рыболовов, ремесленного и торгового люда из старогородской, новоградской, ямьской общин, извергов, доброхотных отщепенцев, на долгие годы загостевавшихся иноязыких гостей… Разве тут можно понять, кто какого обычая держится, кто какому из родовых старейшин послушен, и послушен ли вообще хоть кто-то кому-нибудь?
А выше по берегу аж до ямьского града тянутся владения землепашцев — там хоть и просторней, нежели близ самой реки, но тоже перетесались меж собой изверги, самочинцы и общинники всех трех племен…
А земля? Ох-хо-хо, и на землю-то она не похожа. Исцарапана сохами, истоптана, объедена да загажена скотом… Редко-редко где истомившийся по чащобному буйству вятский взор зацепится за дерево или куст, а только и от той редкости одно огорчение, потому что кусты да деревья здесь хворые, умученные, полумертвые. Выйдя спозаранок безроздышным скорым шагом, лишь к полуночи доберешься до настоящего крепкого леса.
Нечего сказать, благодатные места.
Радостные.
Одно слово: Междуградье, перетак его…
Да что, в самом-то деле, взять с людей, которые в этаком месте живут, которым даже после смерти-судьбины не дождаться порядка?! Вон оно, кладовище их, вкруг Идолова Холма да на самом холме… Это как если бы в один град собрать степные войлочные шатры, персидские камяницы, вятские избы, барсучьи норы, медвежьи берлоги да птичьи гнезда (чтоб вперемешку все) — вот такой же и здешний Навий Град.
Понять-то можно.
Всякого-разного люда здесь перебывало несметно — еще, поди, со времен того, сказывают, вовсе дикого Народа, которым ставлено на холме каменное подобие Велеса. Опять же, проезжие… Известно, дальний тяготный путь не всякому по здоровью да силам — иные из гостевых людей дорогою отходили к Навьим. И сородичи, опасаясь разорения последнего прибежища умерших (ведь снаряжая человека к предкам, для него не жалеют ни оружия, ни прикрас, ни разного прочего, на которое могут найтись охотники среди живых), всеми правдами и неправдами норовили упокоивать их близ святыни местных обитателей. Под Велесовой охороной, стал-быть.
Да, понять это можно, а только все равно глаза бы Мечниковы не глядели на здешнее безладное кладовище.
Как-то не по-людски, когда этак вот.
Неправильно.
Эх-хе-хе…
Кудеслав зажмурился и потряс головой, пытаясь отогнать досадные мысли.
Наверное, все же несправедлив он к здешним местам.
Вот когда он проплывал здесь в бытность свою урманским дружинником — не казались же ему тогда эти края и люди в чем-то уж очень отличными от иных виданных краев и людей! То есть отличий-то можно было бы выискать множество, но вовсе не виделись они в одном только черном свете. К примеру, в скандийском Эглефиорде рыбьими потрохами воняло не слабее, чем тут… Да и в родимом граде, бывало, отнюдь не вешними цветами попахивало…
Что же теперь этак раздражает тебя, ты, приймак сварливого отщепенца?
То, что одна только Векша кличет тебя по-прежнему Кудеславом да Мечником? То, что ты стал приймаком? А разве в своей родимой общине ты был кем-то другим? Там тебя за глаза прозывали Урманом, здесь — в глаза — Вятичем… Велика ль разница? И что тебе за дело до этой разницы, если сам же ты не способен выразить ее не только в словах — в мыслях даже?
Неужели приятнее быть чужим в собственном роду да в отцовой избе, нежели чужим же оказаться в невесть каких краях?
Да, ты, зрелый… ладно, что там себя самого обманывать — уже подстарковатый мужик, по-прежнему не имеешь своего угла, хозяйства, достатка…
Но ведь по-прежнему же!
Ведь ты ничего не потерял, и теперь, в отличие от прежней твоей обездоленности, у тебя есть Векша… И боги не ухитили твою воинскую сноровку, хоть в здешних местах она, похоже, без надобности…
Без надобности…
Эге, не в этом ли дело?
Не видимой ли мирностью своею постылы тебе приильменские грады да Междуградье? Не тем ли, что единственное уменье твое, в котором мало встречалось тебе равных и лучших, здесь именно что без надобности?
И значит, прав сварливец Горюта, обзывая тебя никчемным да недоладным, — прав, хоть наверняка сам не способен уразуметь, в чем именно его правота…
Э, брось! Такие помыслы всего лишь род хворости, взращенной затяжным осенним ненастьем. Да только ли ненастьем? И только ль осенним?
Он попытался вспомнить, когда в последний раз был по-настоящему счастлив. Пожалуй, только в самом-самом начале пути из вятских угодий сюда, когда позади уже осталось все — уговоры, упреки, глаза Белоконя, в которых дико мешались виноватость и откровенная злая издевка, вынимающее душу прощание с названым отцом, с очагом родительским…
Беда лишь, что вызревало-то оно, счастье тогдашнее, долго, а сгинуло враз — умелькнуло в лесную глыбь, на прощанье чиркнув по Кудеславовой шее жалом белоперой стрелы.
Конечно, Мечник не выискал доказательств, что это именно Белоконь пытался его убить. Да, доказательств не было. Но и сомнений не было тоже.
И что оставалось тогда им с Векшей делать?
Прятать следы не имело смысла: враг-то знал, куда они отправились! Гоняться по лесу за волхвом-кудесником? Еще того бессмысленнее, и вообще невозможно: ильменку ведь и за собой не поволочешь, и без присмотра да охороны ее ни на миг покинуть нельзя при этаких-то делах…
Оставалось одно: быстрота. Конечно, со сторгованными у изверга Ждана пузатыми коротконожками (один из которых вдобавок подранен) вполне мог бы тягаться выносливый да умелый ходок, а уж если засадщик где-нибудь поблизости прятал для себя лошадь…
Но не мог же Мечник не предпринять вообще ничего!
Весь тот день он продержал коней в четверти шага от грани между «гнать» и «загнать», на привал решился уже без малого в полночь, а поднял Векшу еще до света…