Кудеслав сторговал их за половину оставшегося у него обрывка цепи, заехав на подворье изверга-самочинца Ждана Старого. Торг вышел довольно долгим, но Мечник, как ни хотелось ему скорей воротиться к Векше, все-таки не жалел о потерянном времени. И не только из-за удачного приобретения. Очень уж интересно было наблюдать тяжкие душевные муки, ясней ясного отражавшиеся на Ждановом конопатом лице.
В первый миг, едва дав себе труд выслушать предложение Кудеслава, Ждан отчаянно замотал головой.
По весне оторвать от хозяйства аж двух коней?! А в соху да телегу самому, что ли, впрягаться? Опять же в здешних краях плохо ведома цена золоту — еще продешевишь… Да и Мечников отъезд ни самому Ждану, ни другим извергам не сулит никакого проку. Конечно, учинять Кудеславу помехи никто не станет, но и помогать дураков нет…
Очень многословно да обстоятельно растолковывал изверг причины своего отказа, но глаза… Глаза, так и прикипевшие несытым взором к желтым колечкам, заманчиво взблескивающим в небрежных Кудеславовых пальцах… Да, вышедшие из хозяйской воли глаза Ждана явно противоречили его языку.
Золото…
Все знают, что невеликая его толика хранится в граде, среди общинных запасов; еще вроде у Звана Огнелюба, кователя-кузнеца, есть оно; да еще, сказывают, Велимира названый сын по давнем своем возвращении одарил златым обручем. А больше в здешних местах златовладельцев нет (ну вот разве что сам Кудеслав, так он же в чужедальние края подается). И ведь не безделку малую сулит клятый Урман-соблазнитель! Вот ежели бы эти самые колечки на ремешок, да на грудь (только чтоб непременно поверх рубахи!), да этак заявиться в гости к Чернобаю… У того небось от зависти все нутро прокиснет. И поделом — будет знать, как без меры кичиться достатком! «Я твоего зажиточней вдвое и еще вдвое…» Прямо тебе тот прыщ, что на самом кончике носа: я, мол, первее первых! Погоди, дай срок — первей тебя сыщутся!
Так вот и вышло, что на Белоконев двор Мечник воротился, ведя в поводу двух коней.
Кони эти оказались едва ли не единственной радостью, выпавшей Кудеславу за предотъездные дни.
Кони и сам отъезд.
То, что ожидалось как мучительное отрывание себя от себя же, на деле сладилось удивительно легко да быстро. Наверное, Мечник заранее слишком уж вымучивал душу этим, грядущим — вот и перегорела тяжесть-то, истратилась до поры.
И слава богам.
Хотя… Не надо было уродиться сыном ведуна, чтобы предугадать: муторная тяжесть еще вернется, еще изгложет, высосет, высушит гнетущими думами. А прав ли ты, Кудеслав, когда-то звавшийся Мечником? Так ли уж тебе не по силам если не предотвратить, то хотя бы ослабить надвигающиеся на сородичей беды? Не воротиться ли? Но кому станет на пользу твое возвращение? Родовичам? Тебе? Велимиру, Белоконю, Векше? Ведь не бывает такого, чтобы одно и то же деяние оказалось на пользу этаким разным людям… А тогда как решить, чья польза первей других?
Нет, для подобных размышлений пора еще не приспела. Почему-то даже к самым умным настоящие правильные сомнения никогда не приходят ни «до», ни «во время». Они приходят после, когда успело свершиться то, что прежде казалось верным. И единственный толк от подобных прозрений — предостерегать других, поскольку предостерегать себя уже поздно. Потому-то, наверное, молодым и бывает так трудно понять и принять наставления стариков. Молодые — они ведь еще «до» и «во время». Они просто не могут осознать, какой смысл припрятало в себе слово «после». Они, молодые-то, вообще не могут осознавать, что бывает на свете такое, которого они осознать не могут.
Ну что ж, «после» — оно и настанет после.
А пока все складывалось удачно.
Даже Белоконь вдруг решил облагодетельствовать (да, именно так — иного слова и не подберешь). Ведь понимал же старый хранильник, что Кудеслава уже ничто не держит в здешних краях, что наверняка уедут они с Векшей ранним будущим утром! Да, волхв без сомнения понял это, однако же вскоре после Мечникова возвращенья из града старик куда-то подевался, да так, что и родня его только плечами пожимала в ответ на расспросы. То ли в святилище ушел, то ли в лес за ведовскими травами, то ли еще куда — в общем, боги его ведают.
Так и отпустил он их — друга, который перестал считать его другом, и не то подлинную, не то притворную свою запоздалую любовь. Отпустил, даже мельком не попавшись им на глаза.
И низкий ему поклон за эту последнюю доброту.
…Ночью прошел дождь — по-летнему неторопливый и теплый, а потом наступило чистое веселое утро. Мокрые травы дышали невесомым туманом; ветер шумно плескался в умытой листве, обильно роняя не то водяные капли, не то брызги златого Хорсова света; а в прорехах волнующегося зеленого укрывала чащи-матушки мелькала бездонная и безмятежная синева, не замаранная уже ни единым облаком.
Кони шли споро, весело шли. А разве им было о чем грустить? Они ведь не знали, каким дальним и трудным окажется едва успевший начаться путь. Пока же торная тропа (это, правда, одно название: беспривычному глазу трудно распознать и что торная, и что вообще тропа) тянулась светлым высокоствольным лесом, не шибко богатым на кустарники да валежную крепь; в тугих конских жилах переливалась горячая ненадорванная сила; поклажей новые хозяева мало обременили — водрузили они на спины коней только себя самих да еще кой-какие немудреные (это чтоб не сказать «скудные») пожитки.
Векша ехала, обряженная парнишкой. Так показалось спокойней. Путь далекий, люди будут встречаться разные… Одни только кони способны соблазнить чье-нибудь несытое око, так нечего это самое око дразнить еще и видом пригожей молодой бабы. Умный человек в дороге остерегается выпячивать напоказ свое достояние.
Впрочем, этому разумному соображению вопреки Кудеславово боевое одеяние отправилось в путь надетым на хозяина, а не во вьюке позади седла. И вскоре Мечнику выпал случай похвалить себя за такую предусмотрительность.
Спокойствие леса не то чтобы убаюкало Кудеслава, однако же настороженность его слегка притупило. Да еще Векша вдруг ни с того ни с сего принялась безостановочно полоскать языком. То все родными своими краями хвасталась, потом вдруг без малейшего перехода затеяла рассказывать, какой, говорят, стройной да тоненькой была молодшая Белоконева сноха Милонега до первых родов. А теперь? Днями вон Белокониха Старая принялась уговаривать мужа да сыновей по примеру извергов завести дойных коров. А Гудой-де и говорит в ответ: «Дак у нас уж есть одна дойная да отельная!» И как хлопнет свою жену, Милонегу значит. Хлопнул-то ниже спины, а заколыхалось от пят до самой макушки.
«А она, вместо чтоб обидеться… Да нет же, „она" — это Милонега, а не макушка. Макушки разве обижаться умеют?! Так она, говорю, вместо чтоб обидеться, еще и смеется! Видишь, что получается? Сперва носи его в себе невесть сколько, а это тяжко да тошно, потом рожай — знаешь, как больно?! А после родов получится то же, что и с Милонегой: была раскрасавицей, а сделалась… Впрямь корова коровой. Еще даже и радуется этому, дуреха несчастная…»
Рассказывая, Векша нет-нет да и пошмыгивала носом: видать было, что очень ей жалко неудалую Милонегу. Конечно, Милонегу. Не себя же — ей-то ужасы вынашивания да родов угрожать не могут…
Она не раз затевала уже подобные разговоры, то баюкая свою ущербность, будто обезручевший — мозжащую культю, то отчаянно пытаясь выискать в этой самой ущербности хоть что-то хорошее… И всякий раз Мечнику только вздыхать да маяться оставалось. Ведь как ни утешай — ей только больнее станет; как ни уверяй, что она для тебя милей да желанней любых неущербных — только сильнее засомневается…
Вот и теперь он только губы грыз, вполуха слушая Векшину вроде бы праздную болтовню… А потом вдруг прицыкнул — резко, зло, как обращался с ней, лишь когда почитал парнишкой-недоростком.
И Векша сразу поняла: дело не в ее болтовне. Дело в том, что болтовня эта мешает ему слышать НЕЧТО.
Перехватив вопросительно-испуганный взгляд ильменки, Кудеслав чуть заметно качнул головой: тихо, мол, нишкни. Он и раньше старался держаться чуть позади Векши (чтоб на всякий случай не упускать ее из виду), теперь же вовсе остановил коня. Миг спустя ильменка сделала то же самое.