- Вот я вторая к твоим услугам, и ты, наверное, возьмёшь меня. Мои слова просты, легки, ласковы и так же красивы, как и её. Я сожалею. Я ободряю. Иногда мои слова остры, как иглы из золота, и, вонзаясь в сердце, заставляют его болеть тоской. Я ими вызову слёзы и счастливый смех, - ими я напоминаю о лучшем в жизни. Они звучат, как тёплая музыка морских волн в тихую южную ночь, полную мягких теней, ласкающих глаз, полную грёз, сладко волнующих душу... Тихий, мечтательный свет лунных лучей, шелест листвы, пение птиц - всё это нужно для жизни. И скорбь, и боль, и все желания твои ты перельёшь в слова...
- Но люди забыли своё призвание быть великими; ты напомнишь о нём, ты разбудишь жажду подвига? - сказал мой поэт. - Смоет ли твой лиризм копоть взаимного недоверия с сердец людей? Смоет ли он ржавчину эгоизма с их душ, очерствелых в бою за право жить?
- Видишь ли, - сказала муза, - я смягчаю и заставляю мечтать о лучшем, чем то, что есть.
- Мечтать - это не значит жить. Нужны подвиги, подвиги! Нужны такие слова, которые бы звучали, как колокол набата, тревожили всё и, сотрясая, толкали вперёд. Пусть будет ясное сознание ошибок и стыд за прошлое. Пусть отвращение к настоящему будет беспокойной, острой болью и жажда будущего страстным мучением.
- Ты не знаешь, чего хочешь. Буди любовь, вот всё, что нужно, сказала муза.
- Ах, полюбить - ещё не значит помочь! Мало любить и смягчать; нужно ненавидеть и быть твёрдым. Всё дело в том, чтобы, не забывая себя, помнить о других и, не унижаясь, возвышать.
- Я помогу тебе, я! - сказала третья муза. - Мои слова - как бичи и иглы терновника. Ничто так не двинет людей, как удары. О поверь, оскорбления они скорее поймут, чем ласки, они так изощряются, оскорбляя самих себя и друг друга!.. Но они, эти люди, имеют способность привыкать ко всему, и тот, кто любит их, не должен забывать об этом. Для того, чтоб двигать людьми, нужно превзойти их во всём. И нужно быть холодным, как снег, и равнодушным, как камень, чтоб миновать их и не тронуться их стонами. А также не нужно позволять им заметить твою любовь к ним, ибо они сочтут её за слабость и, уверенные в ней, не будут бояться тебя.
- Это страшно! - сказал мой поэт. У него было нежное сердце.
- Это так. Ты знаешь, ещё в детстве мир услыхал в первый раз проповедь добра; он слышит её до сей поры и всё-таки остался, как и в детстве. Он колеблется, он всё колеблется, - и не хуже ли он нынче, чем вчера? Попробуем же ещё раз прогнать его сквозь строй огненных упрёков и ядовитых уколов совести. Попробуем, - хотя трудно быть более сильным, чем Джонатан Свифт.
Тут муза замолчала, а мой поэт задумался. Он почти понял, чем нужно быть, чтоб решиться поучать людей, и ужаснулся той ответственности пред самим собой, которую налагает эта роль. Он вспомнил, что нет виноватых и нет правых, есть только люди, которым хочется жить... И он всё глубже опускался в бездну сомнений, думая о том, как много нужно иметь, чтоб быть живым и справедливым, и как много нужно дать жизни, чтоб, умирая, иметь право сказать: я был справедлив, несмотря на то, что действовал. И, пока он думал обо всём этом, ему вдруг послышался шёпот, и это шептали слова:
- Мы просим тебя, как честного и чистого, не насилуй нас! Не слагай из нас гимнов идолам и не отуманивай нами идеалов! Не делай нас двусмысленными, как делают многие из робости, другие из цинизма, третьи потому, что они низки душой. Нужно знать душу каждого из нас, и тогда только мы будем во тьме как звёзды и факелы.
И не злоупотребляй нами, не злоупотребляй нами!..
Мой поэт слышал всё это, и ему казалось, что вот его сердце разорвётся от тоски.
Когда же всё умолкло, он долго ещё прислушивался к тишине. И ему стало ясно, что, чем бы он ни был, он не будет справедлив, что ответственность пред самим собой за ошибки по отношению к людям не по силам ему, что никакое деяние не пропадает бесследно в жизни, люди же истомились от ошибок, и что ложное учение или совет рождают несчастие. А несчастий в жизни так много, что вся жизнь стала походить на одно сплошное несчастие.
И тогда он сломал свои перья и сжёг бумагу. Я повторяю - он сломал свои перья и сжёг бумагу. А потом умер от тоски и отчаяния, полный сознания своего бессилия, полный боли за людей и любви к ним. В сущности же он умер оттого, что был не по-человечески честен.
Теперь, когда я рассказал всё это, я должен сознаться, что ничего подобного не было.
А если бы было это или что-либо подобное этому, то тогда в жизни было бы меньше необдуманных теорий, незаслуженных упрёков, туманных рассуждений и всего того, чего так много теперь, когда каждый думает, что, умея говорить, он может учить и советовать, указывать и упрекать, и, думая так, засоряет жизнь. А жизнь засорена и без его помощи. Он же, если он хочет очистить её от хлама, - прежде всего пусть очистит свою душу от честолюбия, пусть очистит свой ум от зависимости времени, которое зыблется и исчезает, тогда как идеалы незыблемы и вечны, пусть сознаёт себя и свой путь и только тогда уже пусть осмелится сказать своё слово. Оно должно быть кратко, просто, искренно и горячо, как огонь.
В жизни так много учителей, а учащихся мало, учений много, а истина?
Кто знает, где и в чём истина?
Лучше, поборов торопливое и не всегда чистое желание быть учителем, молча умереть, чем увеличить ложь жизни и умножить ошибки людей.
Вот и всё... 1894 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые напечатано в газете "Волжский вестник", 1894, номер 163, 29 июня.
В собрания сочинений рассказ не включался. Печатается по тексту "Волжского вестника".