Ну хорошо, когда Масюру снимали для личного дела, предположим, он сознательно делал «никакое» лицо, – рассуждал Алексей Иннокентьевич. – Но когда снимали его сегодня, он об этом и не подозревал. А лицо такое же неподвижное и невыразительное. Ничего на нем не прочитаешь – ни мысли, ни эмоций. Или, может быть, это просто совпадение и фотограф, снимавший, конечно же, не тогда, когда ему хотелось, а только когда удавалось сделать снимок, выбирал неудачные моменты?
Удивительное лицо…
Ну ничего, думал он, за трое суток моя коллекция увеличится.
Однако не только это тревожило Алексея Иннокентьевича. Выло еще одно – тончайшее, еле уловимое, звеневшее, как комар, но комар настырный: от него отмахнешься, думаешь – все, глядь – уж опять зудит над ухом. Точно так кружило вокруг него и не давало покоя странное чувство, что лицо Масюры ему знакомо.
Сейчас Алексей Иннокентьевич уже не мог припомнить, когда это чувство появилось впервые. Осознал он его уже здесь. Осознал – и тут же отбросил за ненадобностью, так все было ясно. Масюру он действительно видел раньше, и не только на фотографии: он беседовал с Масюрой несколько раз в контрразведке фронта. В таких случаях психологическое представление о времени становится расплывчатым, появляется чувство, будто знал лицо человека чуть ли не всегда…
Это объяснение удовлетворило Алексея Иннокентьевича, но покоя не принесло. «Я где-то видел это лицо, – продолжал думать он, – я где-то его видел…»
Может быть, это был просто психический феномен? Ведь сколько случаев описано, например, как человек приезжает в незнакомый город, идет по улице – и чувствует, что он когда-то уже был здесь, шел вот так же, и все то же самое с ним в точности происходило.
«Если мне не изменяет память, – думал Алексей Иннокентьевич, – ученые объясняют этот феномен несовпадением скоростей электрических сигналов в полушариях мозга. В каком-то сигналы идут быстрее; и когда в другом они тоже достигают цели, оказывается, что на финише результат уже известен. Если это действительно так и если это мой случай, тогда все просто, – думал он. – Знать бы это наверняка!..»
Но Алексей Иннокентьевич искал объяснение попроще. Он верил, что истина всегда проста, подразумевая под простотой математическую ясность. Скажем, закон витка спирали – это просто и ясно. И синусоида, которая описывает каждый день человеческой жизни, и каждый год его, и всю жизнь вообще, и каждый отдельный поступок. А законы механики, например: действие всегда равно противодействию. Прекрасно!
А может быть, разгадка еще проще? Что, если она в самом лице Масюры: таком обычном, таком заурядном, что мимо пройдешь – и не заметишь.
Алексей Иннокентьевич был бы рад принять и эту версию – как и любую другую, – при условии, что она удовлетворила бы его. Да вот беда: она не находила в нем отзвука. Он прислушивался к себе… «Нет, не то! Я все-таки где-то видел именно его, Масюру!..»
Тогда он стал вспоминать, не было ли у него такого же ощущения на фронте. «Было, – сказал он себе. – Но почему уже тогда это тебя не встревожило? Не придал значения. Наверное, что-то промелькнуло тенью, еле уловимое, тут бы и сделать стойку… Но это не всегда получается. Сколько он учил себя следить за собой, за своей реакцией на людей, на события, на информацию; прислушиваться к себе, к интуиции, которая незримыми путями могла вдруг соединить вещи невероятно далекие. Но это следовало ловить в первое же мгновение, пока эта паутинка не только жива, но и ярка и убедительна. Именно в первое мгновение, потому что в следующее вступал в действие ум; он немедленно начинал анализировать, препарировать – и уже через минуту от паутинки ничего не оставалось.
«Я так и не научился верить себе, – думал он. – Факты, только факты».
«Предположим, во время наших бесед в кабинете это чувство уже сидело во мне, – рассуждал он. – Где я видел его раньше? На аэродроме, когда встречал „Дуглас“ из немецкого тыла? Еще раньше – на фотографии в документах, пришедших из бригады имени Олексы Довбуша?.. Тебе что-нибудь сказала та фотография?..»
Ему даже напрягаться не пришлось. Нет, решительно сказал он. Ни тогда, ни позже. Если бы у тебя появилось такое подозрение – хоть чуть-чуть, хоть на миг, – Масюра никогда не прошел бы мимо тебя в спецшколу. Значит?..
Значит, узнавание, если только оно было, если только это не мистика, произошло только сейчас, сегодня, когда увидел, а точнее говоря, насмотрелся на фотографии Масюры.
Да, тут не исключено самовнушение. Еще бы! Его подозревают, и я об этом знаю, я уже привык к этой мысли. Ищут подтверждения знания им Гамбурга, а я провел там столько времени, и я уже думаю: не там ли мы встречались? Не слишком ли поспешно, Алексей Иннокентьевич, ты перевел этого человека из категории подозреваемых в обвиняемые?
Малахов допил холодный чай, заварил прямо в кружке свежего.
«Добросовестно сделано, – в который уже раз подумал он. – Не абы как – на широкую пленку, микрозернистую; и телевик у этого мастера хорош, вон как детали прорисовывает!»
Между прочим, эти фотографии отличались от первых трех тем, что на них были ясно видны шрамы на лице Масюры. Шрамы не уродовали Масюру, зато придавали ему мужественности. Он их получил год назад, еще в гологорском отряде, когда они наскочили на жандармскую засаду. Как потом рассказывал Масюра, впечатление было такое, словно граната разорвалась перед самым лицом. К счастью, в их отряде был хирург, о котором еще до войны ходили легенды. Сколько раз его звали на Большую землю!.. Он не удовлетворился тем, что вынул все осколки. Масюра трижды лежал на его операционном столе, результаты – вот они: на обычных фотографиях из личного дела шрамы еле-еле угадываются. Зато в серии, что сейчас стояла перед Малаховым, они были видны неплохо. Словно фотограф нарочно ловил такое освещение, чтобы они выглядели рельефней…
А что, если неподвижность лица Масюры объяснить натяжением кожи на шрамах?
Как просто. Очевидно, так и есть. Но это еще надо проверить. Однако есть вопрос и поинтересней: сможет ли сейчас хирург – хороший хирург, специалист по этим делам, – определить места попадания осколков? Как бы не случилось услышать от него, что никаких осколков там не было и в помине!..
Малахов засмеялся – экие фантазии иногда в голову приходят! Потянулся так, что хрустнуло в плечах, и повернулся к столу, к гамбургским материалам.
В четвертом часу утра был готов еще один вариант, стоивший, впрочем, первых. Он был удивительно прост, но обойти его было невозможно, а не попасть в него мог только человек, предварительно предупрежденный. Или же действительно ни разу не бывавший в Гамбурге. Для этого пришлось из двух кинопленок (но только там, где это позволяли монтажные склейки!) вырезать по нескольку метров, одну маленькую книжечку изъять из материалов совсем; предстояло еще залить тушью цветную иллюстрацию в ганзейском альбоме и как-то избавиться от двух фотографий в большом юбилейном буклете.
Малахов погасил свет, открыл штору и окно и долго сидел на подоконнике, глядя, как светает. Потом он почувствовал, что его как будто отпустило; то невероятное напряжение, в котором он работал подряд несколько часов, рассосалось, и он теперь чувствовал только пустоту. Долг был исполнен, и можно было с чистой совестью ложиться спать. «Конечно, поспать сейчас было бы славно», – думал Малахов, сидя уже спиной к окну, лицом к дивану, где все еще были разложены фотографии. В сумеречном свете их было трудно разглядеть. Малахов опять закрыл окно, опустил штору, включил свет.
Он поглядел на часы. Генералу доложусь в девять; это будет как раз: не рано и не поздно. Значит, еще полные четыре часа для работы есть…
4
Масюра вошел в кабинет энергично, каждое движение и поворот тела соответствовали уставу. Разрешите? – Прошу вас. – Курсант Масюра прибыл для…
Он не договорил и несколько мгновений стоял молча, с перехваченным дыханием, с остановившимся на Малахове взглядом, в ярком свете июньского солнечного утра, посреди избытка света, когда нет теней, когда все на виду, каждая предательски дрогнувшая мышца, а пульс, кажется, проломит виски и разорвет вены на стянутом воротничком, будто петлей, горле.