4
Миссис Томсон тоже не могла уснуть. Стоило закрыть глаза, как перед ней вставало прошлое: и детство, и Германия, и жизнь в далекой Англии, которая стала для нее второй родиной. Жалела ли она о прошлом, сжималось ли сердце под наплывом щемящих позабытых картин, как это всегда бывает с человеком, когда он после долгой разлуки попадает в родные места и как будто возвращается в свою юность? Кто знает… Но так или иначе — что-то задело ее за живое, что-то затрепетало в душе, заныло.
Разговор с Андреем нелегко дался ей, разволновал. Чего только не передумала, как только не взвешивала сейчас каждый свой поступок, каждый день жизни после того, как заполненный невольниками эшелон повез ее в далекий чужой край.
…В неволе Катруся долго не могла прийти в себя. Согнанные из разных стран девушки работали на фабрике какой-то немецкой фирмы. Работали со щетиной, делали большие, маленькие, длинные, прямоугольные, круглые щетки и щеточки. Жили тут же, на территории фабрики, за колючей проволокой. Поднимали их ночью, в пять часов загоняли в цех, и, сонные, с поколотыми щетиной руками, они начинали безрадостный день. На обед шли строем, жадно пили брюквенный суп из металлических мисочек, и снова — работа. Поздно вечером их отводили назад в барак, и они долго не могли уснуть, дуя на покалеченные, опухшие пальцы и устраиваясь на соломе так, чтобы, ни к чему ими не прикоснуться.
Миссис Томсон механически пошевелила руками — теперь они были белые, холеные, с немного утолщенными в суставах длинными пальцами, с тонкой ухоженной суховатой кожей. Нервно нажала на кнопку возле двери, над которой была нарисована девушка с подносом в руках. Невольно посмотрела на часы. В такое позднее время дома она ничего не ела и не пила. Но ей вдруг так захотелось есть, как когда-то юной Катрусе, и она решила раз в жизни сделать исключение.
— Стакан манго и сандвич… один, — нерешительно сказала официантке ресторана, вошедшей в номер.
Сейчас могла бы съесть кто знает сколько этих сандвичей!
Девушка-официантка молча кивнула. Миссис Томсон проводила ее задумчивым взглядом. И эта молодая стройная девушка как будто тоже пришла из ее молодости, как и чувство голода, внезапно охватившее ее.
…Англичане почти каждую ночь бомбили район, где была фабрика щеток. Одна бомба упала на цех, и от него осталась куча битого кирпича и стекла. К счастью, девушки в это время были в бараках — сырья не хватало, и ночную смену немцы отменили.
Потом щетину совсем не стали подвозить. Хозяин фабрики, живший где-то в Ростоке, закрыл производство. Невольниц начали раздавать окружающим бауэрам…
Она попала в семью аптекаря в небольшой городок Рогендорф, что по-немецки означает Ржаное село.
Словно сейчас видит миссис Томсон, как заходит утром девочка Катруся в незнакомый двор. Идет боком, придерживая левой рукой разорванную внизу юбку, — зашивать нечем, ниток нет. Стыдясь, осматривается вокруг, видит ровненькие аллейки во дворе, дорожки, посыпанные желтым песком, протянувшиеся через весь двор до крыльца цветы, которые раскрылись к солнечным лучам, сарай и высокую пристройку около него, большие стеклянные бутыли, аккуратно поставленные под стеной.
Это длилось лишь один миг. Миг прошел, и староста, который привел ее, буркнул: «Шнель! Я не имею времени с тобой возиться!»
…Официантка принесла бокал густого желтого сока и бутерброд с сыром.
Миссис Томсон уже расхотелось есть, выпила только сок. Удобнее устроилась на диване.
Воспоминания продолжались.
Первое впечатление о новых хозяевах было необычным. Хозяйка — старенькая, невысокая, кругленькая как колобок женщина с очень сморщенным лицом и выцветшими глазами — спросила, как звать, и приветливо похлопала по плечу. Заметила, что юбка у Катруси порвалась.
— Нитки — это сейчас большая проблема, — сказала она, — но найдем, не печалься.
Потом в комнату, куда завели Катрусю, зашел сухопарый дедок, остатки седых волос пушистым ореолом обрамляли голову; он был в белом халате, весь какой-то белый, и Катруся подумала, что он похож на немецкого рождественского Николауса.
Дедок передвинул очки с носа на лоб, придерживая их рукой, исподлобья посмотрел на Катрусю, сказал «гут» и, повернувшись, хотел идти, но староста его задержал.
— Герр Винкман, — сказал он, — вам дали эту девушку, потому что в вашей семье нет молодых людей и самим вам тяжело работать. Но имейте в виду, продовольственной карточки на нее пока нет, и придется выделять из своего пайка. Как говорят, где есть картошка, там должны быть и очистки.
Старики постояли молча несколько секунд, уставившись на Катрусю, потом оба, как по команде, закивали в знак согласия.
…Новые хозяева ее и правда оказались необычными немцами. Катрусе даже не верилось, что в жестокой Германии могут быть такие хорошие люди. До сих пор немцы вызывали у нее только страх и ненависть, ненависть и страх. А тут, у аптекаря…
Хозяйка приказала сбросить лохмотья и выкинуть их в печь, стоявшую во дворе. После того как Катруся помылась, принесла чистенькую, почти новую юбку и блузочку. Одежда была большая на плечах худенькой, истощенной девочки, но это все же лучше, чем тряпье, в которое превратилось ее платье в Германии и из которого она, несмотря на голод, выросла. Хозяйка сказала, что это одежда невестки, которую забрали служить в зенитные войска в Бремен.
Но на этом чудеса не закончились. Во время первого же завтрака за стол посадили и ее. Перед хозяевами стояли чашки с кофе и лежало по одному сдобному коржу, который тут называли вайсплец. Перед Катрусей тоже поставили чашку. Пустую. Потом дедок отлил немного кофе из своей в ее, старуха сделала то же самое, и во всех трех чашках стало поровну. Затем старик взял свой войсплец и отломил третью часть Катрусе, хозяйка тоже положила перед ней кусочек своего коржа.
Катруся почувствовала, как спазм сдавил горло. Ей бы радоваться, но она так отвыкла от доброты, что доброта стала сейчас для ее израненной души неожиданным ударом. Она сдержала слезы, наклонила голову и с болью подумала: «А такие ли вы были раньше, когда вас еще не бомбили?» Эта мысль, хотя была, возможно, и несправедлива по отношению к ее новым хозяевам, возвратила ей душевное равновесие.
И началась у невольницы новая жизнь. Она убирала в аптеке, стирала халаты и белье, мыла банки, бутылки, пузырьки из-под лекарств…
А скоро в Рогендорфе появились англичане. По всему городку они развесили свои объявления и приказы. Среди них — обращение к бывшим невольникам и их хозяевам-немцам на нескольких языках: русском, польском, чешском, английском, французском и немецком. В обращении говорилось, что отныне ауслендеры, то есть батраки-иностранцы, — люди свободные, хозяева должны кормить их, одевать и не принуждать работать, что немцы головой отвечают за жизнь своих бывших невольников.
Прошло несколько дней с тех пор, как появились английские солдаты, городок понемногу ожил, начали работать магазины, новые учреждения…
Невольники стали разбегаться от своих бывших хозяев, и на окраине Рогендорфа, где раньше был немецкий арбайтс-лагерь, англичане устроили лагерь для перемещенных лиц. В этом лагере люди жили вроде бы и свободно, но за проволочной оградой, вдоль которой постоянно ходили часовые. Ограда осталась та же, что была и при немцах, и те же бараки, и та же проходная будка. Только в ней теперь сидел не немецкий, а английский комендант и возле входа стояли солдаты не в зеленой лягушачьей или черной немецкой форме, а в френчах цвета хаки, обутые не в сапоги, а в прочные высокие ботинки на толстой резиновой подошве с двумя пряжками.
Англичане объясняли, что вынуждены охранять лагерь, чтобы вервольфы не отомстили бывшим своим невольникам, не совершили какой-нибудь диверсии. Для этого, мол, и существует проходная, через которую на территорию лагеря посторонний не пройдет ни под видом местного жителя, ни под видом новоприбывшего ауслендера.
Правда, в бараки привезли матрацы, подушки и одеяла, и питались бывшие невольники в той же столовой, что и солдаты, — англичане хохотали над их аппетитом и фотографировали тех, кто, опорожнив миску, вторично становился в очередь.