ОЧКАРИК
— Вам тридцать?
— Не, двадцать семь... — Илик постучал ногтем по стальным зубам. — Может, из-за этого выгляжу старше.
— В тюрьме приобрели?
— Не, на воле. — И добавил, невесело усмехнувшись: — Мне зубы выбили, а потом, правда, я другим выбивал...
Мы сидели в самой середине котлована у береговой насосной. Вокруг громоздились живописные, словно нарочно устроенные декоратором, песчаные отвалы. Мостом повис над нами козловой кран. А совсем рядом — в пяти шагах — работал компрессор. Компрессор пыхтел, свистел, дрожал от злого напряжения, и казалось: еще минута — и тяжелая махина сорвется с места и помчится, не разбирая дороги, сокрушая стены, расшвыривая бревна и прутья арматуры.
Из окна недостроенного корпуса высунулся кто-то в спецовке, помахал рукой и крикнул: «Эгей, Микола!»
Илик поднялся с бревна и, подойдя к компрессору, что-то подвернул. За стеной застучали очереди пневматических молотков.
— Там дырки бьют, — объяснил Илик.
И меня снова поразил этот грубый грузчицкий голос, так не соответствующий внешности моего собеседника. Такой внешностью (тонкое, одухотворенное лицо, сосредоточенно сведенные брови, роговые очки) в кинематографе обычно наделяют аспирантов, молодых положительных героев, разоблачающих к концу фильма старых, консервативных академиков.
— По дурости бьют дырки. Понимаете, забетонировали то место, где надо устанавливать кольца. То ли колец не было, то ли не догадались, что нужно. И вот сейчас отбивают, что сами забетонировали. Если смотреть на такие вещи с государственной точки...
Вдруг лицо его окаменело. Илик бросил на меня взгляд, полный презрения, и положил огромную, не по росту лапу на мой блокнот.
— Записываете? Хотите описать, какие патриотические мысли у бывшего уголовного?
Я пробормотал что-то невнятное: дескать, я не в этом смысле, я совсем в другом смысле...
— И чего вы меня расспрашиваете? Потому что сейчас мода на пе-ре-ко-вав-шихся? И в конце напишете: «Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью». Правильно? Про меня уже писали...
Илик махнул рукой и ушел к компрессору. Поднял боковой щиток, обнажив нехитрое нутро машины, посмотрел, вздохнул и вернулся ко мне.
— Сейчас такое настроение, прямо хоть медали давай ворам, которые «завязали» и порвали с преступным миром. А какая их заслуга? Вся заслуга тех людей, которые чуть не силком тащили воров к правильной жизни. Те их еще за руки кусают, вырываются, порезать грозят, а они все равно тащат. И вытаскивают-таки. Вот этих людей, я считаю, заслуга...
В голодный послевоенный год Миколина мама решила уехать с Халиловского рудника в Карелию. Кто-то сказал, что в Карелии лучше. Собрались, посидели перед дорогой на чемоданах — бабка велела — и поехали.
На какой-то большой станции поезд стоял очень долго. Мать спала, а Миколе надоело сидеть на краешке полки. Он накинул свою аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами и побежал смотреть, что там за станция.
За попорченным бомбой станционным зданием гомонил «хитрый» базарчик. Там торговали картофельными оладьями, от которых шел вкусный дух, и меняли яйца и маленькие хлебцы на вещи. Даже Миколу спросили, нет ли у него вещей. Он посмеялся и побежал назад.
А поезд уже ушел.
— И куда же вы ехали? — спрашивали сердобольные тетки, сидевшие на узлах в ожидании своих поездов.
— В Карелию, в Петрозаводск.
— Не по дороге, — вздыхали тетки. — Надо тебя в милицию сдать.
Милиции Микола боялся, милицией его всегда пугала мама. «Вот сейчас придет милиционер», — говорила она, делая страшные глаза. Надо ж было иногда припугнуть мальчишку: отца нет, а ее и бабку он не слишком-то слушался.
Микола убежал от сердобольных теток. До Петрозаводска ехал зайцем; кормил его один добрый человек, дядя Вася. И переночевал он в городе у дяди Васи. Утром тот отвел его в милицию, а то мать, наверное, ищет, с ума сходит.
Но мать до Петрозаводска не доехала, — видно, кинулась обратно искать его на станциях.
Миколу привели в детприемник. Там он быстро подружился с маленьким гордым оборванцем, которого другие ребята звали Бациллой.
— Будешь моим корешем, — сказал Бацилла. — Вместе вечером смоемся, а то в колонию отправят.
— Ладно, — ответил Микола, — и поедем искать маму...
Аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами проели за один день. На кой она? Лето же! Потом они долго вспоминали этот блаженный день. Попрошайничать гордый Бацилла запрещал.
— Нельзя унижаться, — говорил он. — Это не по-пионерски.
А воровать, считал он, ничего, можно. В одном рассказе, который читала учительница еще в четвертом классе, было так и сказано: «Если от многого отнять немножко, то это не кража, а только дележка».
— Ты ей пой что-нибудь про папу-маму, а я буду шнырить, — распоряжался Бацилла на подступах к очередному базарному рундуку, за которым восседала суровая торговка.
— А знаешь, какую у нас зимой пьеску ставили? — вспоминал вдруг вечером Микола. — «В логове фашистского зверя». Знаешь, как разведчик Константин Орлов пробирается в их главный штаб.
И он рассказывал про неустрашимого капитана Орлова.
— Жалко, что война кончилась, а то и мы вполне могли бы...
А по ночам Микола плакал и думал о маме. Как хорошо было с мамой и как теперь плохо!
Ночевали где придется, ели что удастся стащить, ездили, пока проводник не сгонит, на площадках товарных вагонов, на открытых всем ветрам платформах. Известная беспризорницкая жизнь.
Но все-таки Миколу не покидала надежда, что вот он вдруг на какой-нибудь станции встретит маму. Может, увидит ее в окне проходящего поезда. И вскочит в него на ходу (он теперь это умеет). И Бацилла очень рассчитывал на такой случай — Он, конечно, будет принят Миколиной мамой как свой, ведь без него Микола определенно пропал бы...
В поезде, шедшем в Вологду, с ребятами случилась беда. То есть сперва все шло хорошо. Добрая старушка проводница, выслушав выдуманную историю, которая была ничуть не жалостней их настоящей, впустила ребят в вагон. Они пристроились в крайнем купе, занятом какими-то ражими мужиками и необъятными бабами: в ослепительно богатых плюшевых жакетах.
— Киты, — объяснил опытный Бацилла, указав глазами на узлы, мешки, бидончики, торчавшие из-под лавок.
Весь вечер спекулянты толковали, где какой урожай, и жрали. Самая толстая тетка жрала большой ложкой мед из глиняного горшка, а веселый жирноглазый мужик обнимал ее и приговаривал:
— Мотя, бедная сирота, не пролезет в ворота.
Потом он подмигнул ребятам:
— Небось жевать хотите?
— Хотим.
Но жирноглазый ничего им не дал.
— Закон жизни гласит, — сказал он наставительно, — ты окажи мне услугу, и тогда я тебе что-нибудь дам.
— Какую услугу, дядя?
— Ну уж не знаю, какие с вас услуги!
Спекулянты добродушно рассмеялись.
Глубокой ночью Бацилла разбудил Миколу: «Смотри!» И полез, под соседнюю полку, туда, где стоял горшок с медом.
Вдруг грохот, верещащий бабий вскрик. Кто-то ссыпался с полки на Бациллу, кто-то другой, огромный, ударил Миколу по голове, по зубам, снова по голове. Микола выплюнул зубы.
— Ворюга! Гад! Истолку!
Здоровенные руки подхватили его, выбросили в тамбур.
— Ой, не надо!
Грохнула дверь. Обожгло струей холодного воздуха. И все...
Очнулся он на железнодорожной насыпи. Ощупал себя и завыл в отчаянии:
— Бацилла!
Побежал, откуда силы взялись, в одну сторону, повернул назад — нет Бациллы! Наконец наткнулся на него, — Я идти не могу, — сказал Бацилла. — Нога...
И Микола потащил его на себе. Он стонал и ругался, страшно ругался, все черные слова, которые он слышал на базарах и станциях, летели в ночное небо.
Наверно, пять километров пришлось так пройти, пока не выросла перед ними будка путевого обходчика.
— Может, впустят.
— Пошли дальше. Никого нам не надо. Все гады!