Каким-то извиняющимся голосом он рассказал между прочим про свое возвращение из космоса. Только он, облетев вокруг земного шара около двух с половиной миллионов километров, приземлился и сбросил свои оранжевые космические доспехи, как к нему на парашюте спустился кинооператор. И этот кинооператор стал просить и умолять, чтобы он, Николаев, снова оделся, потому что зрителям так будет интереснее.

— Я тогда отказал ему, — совсем виновато проговорил Андриян и добавил, чтоб его не очень осуждали:

— Я тогда, по правде говоря, сильно устал... Но теперь, конечно, жалею, что отказал, потому что он же не для себя просил...

Тут к нам на колени плюхнулся толстый дядька в замше со стрекочущей кинокамерой в руках. Он поерзал немного и переместился в глубину ряда на руки к какой-то панбархатной даме. Та завопила.

— Тихо! — сказал Петрухин. — Человек на работе, можете вы понять. Мы сидим тут и смотрим... А другие тоже надеются увидеть. Хотя бы в кино.

Потом был перерыв, и наш друг звукооператор потащил нас в фойе. Мы немного погуляли, разминая затекшие ноги, потом приткнулись у стенки.

Петрухин все время как-то ошалело вертел головой. По-моему, его волновало обилие знакомых лиц в толпе гуляющих. Даже у себя, в Тимбуновском клубе горняков, он вряд ли видел столько знакомых лиц. И он сперва не понял, что это артисты, снимавшиеся в кино. Тут гуляли положительные герои, счастливые в любви, созидательном труде и битвах с консерваторами и в крупных открытиях. А с ними, иногда даже под ручку, прохаживались оттклкивающие кинозлодеи со шпионскими, бюрократичкскими и немецко-фашистскими физиономиями. И первые беспринципно обнимали вторых. Чирикали красавицы. И Петрухин, наконец сообразив, в чем дело, засмеялся. А про одну кинозвезду с распущенными волосами (фасон «Колдунья») он сказал с большим чувством:

— Красивая! И волосы какие... Как у Леонардо да Винчи!

Потом он увидел буфет и временно покинул нас. Вернулся с двумя большущими пакетами.

— Все-таки хорошее в Москве снабжение, — сказал он серьезно. — Не сравнить, как у нас. Я вот конфет набрал. Сверху шоколад,внутри вино или что-то такое... У меня пацаночка восьми лет еще такого не видела.

Тут загремел звонок, и мы опять пошли в зал.

Это был хороший фильм, лучше прежних. Потому что в нем было не так много парада, и диктор не очень орал, и, главное, подробно был заснят удивительный труд космонавтов.

Петрухин уважительно крякал, глядя на адскую многоступенчатую карусель, вращавшуюся как-то сразу во все стороны. Потом космонавта кружила центрифуга. Потом была сурдокамера-ящик, до краев наполненный тишиной.

— Точно, — громко прошептал Петрухин и накрыл мою руку своей.

На его ладони — будто роговые пластинки...

— Это точно. Самое плохое — тишина. Я так вот в шахте сидел. Двое суток один в завале, — сказал Петрухин.

Сурдокамера. Полное одиночество. Тишина, полная тишина, просто невозможная на нашей громкой планете. Многодневная тишина, полутьма, недвижность. И вдруг — это самое жестокое испытание нервов — тишина внезапно взрывается: леденящие душу вой, визг, мельтешение разноцветных огней...

Мы все вздрогнули. Космонавт там, на экране, не вздрогнул. И Петрухин не вздрогнул.

А потом — полет. Голубая земля, которую можно охватить взглядом почти всю сразу. Потом приземление... Красная ковровая дорожка и четкие шаги к трибуне... Миллионные толпы людей на шоссе, на улицах, на Красной площади — бесконечно щедрая награда за одиночество сурдокамеры.

Наверно, это все Петрухин уже видел в киножурнале. И последние минуты он сидел, отвернувшись от экрана, все прилаживался, вытягивал шею, чтобы лучше разглядеть, как все это смотрят они, сидящие где-то за ним, тремя или четырьмя рядами дальше.

Домой мы пошли пешком. Звукооператор жил в одном доме со мной. И Петрухину, как выяснилось, тоже надо было на Кутузовский: знаете, гостиница «Украина»? Такой высотный торт с цацками! Вот там он остановился на 24-м этаже, в роскошном — пропадай финансы! — номере за 5 рублей в сутки.

— Деньги летят! — сказал он отчаянно. — И как удержишься! Одной колбасы тут у вас десять сортов или двадцать. А у нас в тайге — иначе. И еще много чего ина-аче!

Доброе лицо звукооператора сморщилось от сострадания. Он был прекрасный человек, мой друг. Из тех, что отдадут кожу, чтоб другому рубашка была.

— Плохое снабжение, — сказал Петрухин. — А в шахте такое дело... Не полопаешь, не потопаешь.

— Ох, — сказал звукооператор и опять поморщился, как от боли. — Очень нужен Петрухину космос!

Петрухин остановился.

— Очень нужен? — спросил он вдруг каким-то сиплым голосом. — Очень нужен?

Вот точно так, придравшись к первому слову, в поселке начинают генеральную драку.

— Очень нужен, говоришь? И взорвался:

— Так что ж, я, по-твоему, за одни харчи живу? Как у попа работник?

Он плюнул себе под ноги. И перешел на другую сторону широченного Новоарбатского моста. Чтоб не иметь к нам никакого отношения.

— Что ж это он, ей-богу! — вконец расстроился звукооператор.

А мне вдруг вот что подумалось. Мне подумалось, что в тот год, когда Колумб отправлялся открывать Америку, многие хорошие люди тоже, может быте, огорчались. В самом деле, говорили они, на кой черт эта Индия, Вест-Индия, Америка (или как там ее потом назовут!), когда в Андалузии неурожай оливок и чувствуется нехватка хлеба и белого вина.

ТРАМВАЙНЫЙ ЗАКОН

В ресторане свободных мест не было. Об этом большими красивыми буквами кричала табличка, выставленная за стеклянной дверью: «МЕСТ НЕТ». Дверь была заперта, и надежно защищенный ею швейцар время от времени разводил руками, будто делал производственную гимнастику.

— Он шахтер! Из Донбасса! — орал Гера, тыча пальцем в Андрея. — Он гость! Будь человеком, папаша!

Может, швейцар в конце концов услышал эти слова, а может, ему просто надоело объясняться жестами, но вдруг дверь отворилась...

Места в ресторане, ясное дело, были. Даже нашелся свободный столик у самой эстрады. Ресторан (несмотря на свиные отбивные, пельмени и борщ украинский в меню) считался восточным. И оркестр на эстраде тянул что-то восточное — бесконечное и заунывное. Он странновато выглядел, этот ансамбль, больше похожий на бухгалтерию. Будто пенсионер-главбух, и подхалим зам, и усатая женщина-счетовод вдруг почему-то переместились на сцену и вместо счетов и арифмометров заиграли на, диковинных инструментах.

Андрей с тоской подумал, что раньше чем через три часа отсюда не выбраться. В таких первоклассных заведениях положено сидеть подолгу.

Не то чтобы его подавляла ресторанная роскошь этот потолок, осыпанный осколками зеркал, этот торжественный официант во фраке, похожий на дирижера Фридмана из донецкой филармонии. Этот — за соседним столиком — знаменитый писатель с лауреатской медалью, тоже вдруг похожий на одного знакомого — на управдома Франюка. И прекрасная писателева спутница с гладким девичьим лицом и старой шеей. И «Карточка вин», упрятанная в зеленую с золотом кожу... Нет, все нормально, все нормально, все нормально...

Андрей протянул карточку своей даме — этой беленькой худенькой девочке, с которой Гера Гоголев только пятнадцать минут назад его познакомил. Когда он их знакомил, то сказал очень громко и важно: «А это наша Танечка! Прошу любить и жаловать, — А потом, поотстав на два шага, шепнул: — Лялька подругу привела, специально для тебя».

— А Лиля — это была Герина жена. С нею Андрей познакомился еще летом, в прошлый приезд. И теперь чувствовал себя почти что родственником Если их знакомство продлится даже тридцать лет, то вряд ли он поймет про нее еще что-нибудь сверх того, что уже сейчас понимает.

Он, поежившись, представил себе, как эта добрая толстая розовая душа уговаривала своего Геру пригласить в ресторан подругу. «Слушай, Герочка, — наверно, говорила она. — Холостой же парень!! И приятный! И ему, наверно, скушно в Москве. И Танька, бедная, одна. Пускай, а? Ну что тебе, жалко?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: