Издевается он над ним, что ли?

– Нет, – сказал Патрис, – хотя бы потому, что я никогда не женюсь.

Он не будет откровенно говорить с человеком, который явно над ним издевается.

– Значит, вы никого не любите? – спросил Дювернуа серьезно.

– Насколько мне известно, нет.

– Не знаю, должен ли я назвать вас счастливцем, или несчастным! Что касается меня, я люблю.

Дювернуа встал, подошел к окну и, повернувшись спиной к Патрису, прислонился лбом к стеклу, за которым уже наступила темнота.

– Где бы я ни был, в небе, или в этом запущенном замке, или с женщинами на другом конце света… Я люблю.

«Уж не сон ли это», – подумал Патрис… Казалось, что спина и голос принадлежали не Дювернуа, а совсем другому человеку, и человек этот говорил:

– Я так несчастен, что готов пустить себе пулю в лоб, и в то же время счастлив, как ни один человек на земле. Знаете ли вы, почему я здесь, почему я живу в этом запустении? Я жду. Ее нет в Париже. Что можно делать в Париже, когда ее там нет? Зачем Париж и все, кто в нем живет, когда ее там нет!

Патрис молчал. Как странно… Вдруг открыть сокровенные тайны своей жизни совсем чужому человеку. Патрис почувствовал, что смягчается. Значит, любовь так же неотвратима, как смерть? Неужели подобное может настигнуть и его? Патрису не хотелось этому верить, как не хочется верить, что когда-нибудь наступит смерть. Странный человек Дювернуа… Может быть, на него подействовал джин. Что он говорит?

– …другие находят, что она уже не молода, что в ее красоте есть что-то неестественное, пугающее. Но для меня – достаточно звука ее голоса, и я покорен… Перед ней у меня нет ни гордости, ни самолюбия. Мы подходим друг другу так же мало, как китайская пагода к этому лугу… А между тем это длится, длится уже пятнадцать лет, и я все еще не получил отпущения, и нет мне помилования, и отбываемое мной наказание не будет заменено смертной казнью…

Патрис, невидимый в наступившей темноте, думал о том, что мадам X…, его связь с которой длилась уже шесть месяцев, очаровательная женщина и что ему будет приятно ее увидеть завтра вечером… Они пообедают вместе, потом пойдут к ней. Он подумал, что бросит ее так же безболезненно, как во время путешествия комнату в гостинице…

– …из-за нее и для нее, – говорил голос Дювернуа, – я хочу написать эту книгу: она – не француженка. Она не изгнанница и не «перемещенное лицо», просто женщина, которая не рождена для того, чтобы прилепиться к земле, как дерево…

Дювернуа обернулся, наткнулся в темноте на стул.

– Я держу вас в темноте, простите меня! – Он повернул выключатель, и хрустальная люстра загорелась под потолком, свет едва проходил сквозь пыльные подвески и слабо освещал большую комнату. – Надо вам сказать, Граммон, что эта болезнь у меня хроническая, так и живу… – Он наполнил стакан Патриса и снова, вытянув ноги, запрокинув голову, с отсутствующим взглядом уселся в кресло. – Но книгу я хочу написать для нее… Ваше стихотворение, украинец и его тоска по Испании… вы не знаете, как часто я их вспоминаю. Когда я слышу слова, которые поражают, как слова этого стихотворения, я говорю себе… Часто я себе говорю… Зачем писать, когда другой уже сказал то же самое… и так хорошо, намного лучше, чем я смогу это сделать! Но то, что хочу сказать я, – не похоже на эти стихи… Знаете ли вы строчки Клоделя:

«…И что для меня все ароматы изгнания, когда пальцы пахнут листом орешника, который я растираю…»

Вот моя цель… Вот что я хотел бы сказать… И тем не менее я благодарен вам за «испанскую грусть» и за все, что вы мне рассказали сегодня. Знаете ли вы, что эти стихи говорят мне гораздо больше о коммунизме, чем все их газеты?

В самом деле… Но что ему до коммунизма, этому Дювернуа! Чего он все возвращается и возвращается к нему! Зачем ему коммунизм?

– Но я думал, что вы мне еще что-то хотели рассказать, – повторил Дювернуа в то время, как Патрис, потягивая джин, рассеянно молчал. – Вы так внимательно занялись моими делами, Граммон…

– Это вполне естественно, – возразил Патрис. Теперь он упрекал себя, что принял за развязность и спесь застенчивость и душевное целомудрие Дювернуа. – Кроме того… Помните ли вы женщину, с которой мы встречались в Нормандии? Монику… Впрочем, это глупо… Как вы можете ее не помнить, когда она спасла вам жизнь!… Но я не знаю, известно ли вам ее настоящее имя… Ее зовут Ольга Геллер.

– Ну да, разумеется, конечно, я помню… Мне потом сказали, что она работает в ГПУ. Советская шпионка.

Пораженный Патрис поставил стакан на стол:

– Работает в ГПУ, Моника?

– Ну да, – повторил Дювернуа, – отчего это вас так потрясает! Что здесь такого удивительного? Меня предупредили об этом еще в армии. Офицеру не полагалось общаться с ней, даже если она и не была непосредственно опасна… Это касается также и административных, и министерских служащих, уверяю вас… Но что вы хотели мне рассказать о ней? Теперь ведь я не в армии, я – частное лицо.

Патрис был растерян:

– Что я могу сказать… Меня никто ни о чем не предупреждал… Для меня она по-прежнему Моника, наша преданная, верная, милая Моника! Вы помните? Она так много для нас делала… И я никогда не встречал такой смелости, даже у мужчин… И как хороша при этом!…

– Она все еще хороша?

– Для меня – да. Может быть, она и изменилась с тех пор, но я этого не замечаю… Ведь прошло уже лет десять? Моника – шпионка!

– А что она делает сейчас? – спросил Дювернуа невозмутимо.

– Она спряталась от всех… Несмотря на необычайные подвиги и ордена… Получает большое жалованье в рекламной конторе. Моника – шпионка… это безумие…

– Но, милый друг, не могло же у русских не быть шпионов, так почему не Ольга Геллер?… Одинокая женщина, без определенной среды… А помните, как она говорила о России, с каким энтузиазмом!

– Да, я очень хорошо помню… Но, скажите мне, разве в эпоху Сталинграда хоть кто-нибудь говорил о России без энтузиазма? – И Патрис сухо добавил: – К тому же Моника, или, если вам больше нравится, Ольга Геллер, – француженка: у нее французский паспорт.

– Разве? – Дювернуа посмеивался. – У эмигрантов паспорта ничего не значат, какой дадут, такой и есть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: