Отец Саши был врачом. Первую революцию – февральскую – он одобрил, но в октябре, по его мнению, перехватили через край. Убрать царя, охранку, прекратить преследования и уничтожить «черту оседлости» – это он приветствовал, но ликвидировать счет в банке – совсем другое дело. В Киеве происходила резня – красные, белые, интервенция, блокада. Доктору Розенцвейгу и его жене удалось бежать, захватив с собой Сашу. Они прибыли в Париж чуть живые.
По мере того как Саша рос, ссоры между ним и отцом учащались. Подросток был вспыльчив и полон горечи. По вине родителей он остался без родины… Не иметь родины! Это так же ненормально, как не иметь матери! А у Саши была мать, мать, обожавшая своего сына. Подумать только, что это она родила эдакого красавца, перед которым, как ей чудилось, не сможет устоять ни одна женщина: какие у него глаза, мускулы, голос, смех… Саша снисходительно принимал заботы матери и мучил ее. А к отцу он испытывал только презрение и отвращение. В отце его все раздражало, даже сила воли, проявленная доктором, когда он заново сдал все экзамены на медицинском факультете, чтобы получить диплом и право практики во Франции.
– Политическая эмиграция всегда существовала, – говорил отец. – В этом нет ничего позорного и унизительного. Я ненавижу большевиков, и Советский Союз не может быть мне родиной… Как не была для меня родиной и Россия, где убили во время погрома моих родителей…
– Твоя родина всегда будет там, где ты сможешь зарабатывать деньги, – ответил ему однажды Саша.
– Вон! – зарычал отец. – И не смей клянчить у меня эти деньги…
Как ненавидел Саша своего отца! «Убир-р-райся!» – вот уже семнадцать лет, как его отец живет во Франции, а все еще не умеет произносить как следует звук «р». В разговоре делает ошибки. «Убир-р-райся!» Развалившись на своей узкой и жесткой постели, Саша курил папиросу за папиросой. Он ненавидел свою кровать, свою комнату, квартиру, дом… Приемная с тремя жалкими креслами из поддельной кожи и репродукциями Дега на стене… Почему именно Дега? А старые номера журналов на круглом столике… Он ненавидел длинный темный коридор, который пропах супом – вечно этот суп из капусты и рубленые котлеты, а Саша, как истый француз, любил только бифштексы с жареной картошкой. Стол в столовой, покрытый ковром, который то снимали перед едой, то снова стелили… Скатерть с пятнами, салфетки в кольцах, диванчик, на котором спала бабушка. Была ведь еще и эта напасть – бабушка. Комната, которую Саша так ненавидел, досталась ему после жестокой борьбы – за счет бабушки. Что касается сестры Саши Мишелины – Мишу, моложе его на два года, которая родилась уже здесь, во Франции, то она спала в конце коридора «в шкафу», как она говорила, – в закутке, из которого кровать высовывалась в коридор. Все было безобразно в этой квартире, которая была как-то бессмысленно растянута в длину: бесконечный коридор, грязные крашеные стены, закопченные, облупившиеся потолки с черными пятнами пыли над батареями… Почему все обязательно должно было быть безобразным? Можно ведь быть бедными и иметь вкус! Ни одной красивой вещи во всем доме… «Я не выношу уродства!» – говорил Саша матери, если она пыталась остановить его, когда он с пятнадцати лет начал по вечерам уходить из дому. Саша уходил каждый вечер. Мать вложила все свои надежды и сбережения в диван-кровать, книжный шкаф и бюро, которыми она обставила комнату Саши. Со свойственными любящим матерям иллюзиями она серьезно надеялась, что мебель поможет ей удержать сына дома. Но Саша, как и раньше, продолжал уходить и имел еще жестокость сказать матери, что с помощью стола и стула с улицы Сент-Антуан[21] нельзя создать гармоничного интерьера… И что ни обивка из зеленого репса на диване-кровати, ни обтрепанный плюшевый коврик, который она принесла сыну из своей супружеской спальни, не могут придать его комнате фешенебельного уюта. Все это не скроет стен невыразимого грязно-коричневато-бежево-серого цвета и потолка, на лепных украшениях которого скопилась многолетняя копоть. Тем не менее он попытался заставить мать купить занавеси и новую лампу на бюро вместо лампочки с рефлектором, которую ему приходилось прикреплять целой системой веревок. «Скупость отца переходит все границы!» – говорил Саша… Мать обещала помочь, но, и сдав экзамены на аттестат зрелости, Саша все еще не получил ни занавесей, ни лампы. А чего стоила драма с телефоном, который находился в кабинете отца, так что в часы приема Саша не мог им пользоваться! На все его жалобы мать отвечала тиком в щеке, все усиливавшимся по мере того, как проходили годы и усугублялись семейные раздоры.
Итак, светлый дуб не помог. Саша уходил и пропадал до поздней ночи. Разве мог светлый дуб смягчить его отвращение к друзьям родителей – эмигрантам, кое-кто из которых доходил до того, что говорил по-еврейски. Что мог поделать Саша с Мишу, которая чувствовала себя дома как рыба в воде, за столом без конца рассказывала растроганным родителям истории о герлскаутах, а дружила только с еврейскими девочками.
У Саши не было друзей евреев. После того как он переменил лицей и ему уже нечего было бояться разоблачений Сержа, он завел друзей по своему вкусу. Мать не ошибалась: Саша подростком был удивительно хорош собой. Большие серые глаза, прямой нос, цвет лица, как у молоденькой девушки, и при этом сложен, как атлет. И он не был лентяем, у него была поразительная память и способности к некоторым наукам, особенно к истории: он знал всех королей Франции на память, как если бы они были членами его семьи. В новом лицее, где не было Сержа, Саша сразу сблизился с группой детей из «хороших семейств». Среди них идеалом для него стал Гюи. Саша обожал Гюи до боли, которая заставляла его сжимать зубы и кулаки. У Гюи было все, чего не было у него – Саши. Знатное имя, неразрывно связанное с французской землей, подлинные предки, исторический замок, много денег. А у Саши в подтверждение его россказней, без которых он умер бы от стыда, была только привлекательная внешность. Может быть, именно из-за этой внешности оказалась возможной его дружба с Гюи.