– Лирика – то, что потрясает…
– Любовь в поэзии не обязательна, это неверно… И если тебя потрясает русский парень, отдавший жизнь за крестьян Гренады, я повторяю, если ты потрясен…
– Ты почувствовал нежность поэта к этому парню, который пошел воевать на украинской земле за то, чтобы в Гренаде землю отдали крестьянам?
– И который мечтал, как мечтают люди, только что научившиеся читать…
Саша горел, и ему казалось, что он болен именно из-за этой музыки, из-за этих отрывочных фраз, что все это бред, больное воображение, кошмар… Коммунисты тут, совсем рядом с ним! Он никогда еще не видел, какие они в своей компании. Голова у Саши кружилась, кровать кружилась, комната кружилась… «Откуда у хлопца испанская грусть?… „Гренада, Гренада, Гренада моя!“ Он должен околевать здесь в одиночестве, а те, за стеной, поют и танцуют, спорят и смеются. Их много, а он, Саша, совсем один. Саша стал шепотом повторять слово „одинок“. Он был одинок, он всегда был одинок, за бортом, отщепенец… Сколько он пережил тоскливых празднований 14-го Июля, в которых не участвовал, как иностранец! Пока наконец не сдружился с Пои и остальными и не получил право ненавидеть день 14-го Июля уже коллективно… Да, но ценой лжи, ценой непрерывной лжи. Один, один… Всю жизнь он бродил по ничьей земле и получал удары то от одних, то от других на этой опустошенной, страшной земле, где солнце вставало только затем, чтобы осветить заграждения из колючей проволоки и покинутые траншеи… Да, он одиноко бродил по этой бредовой земле. Куда бы он ни пошел – направо или налево, вперед или назад, – всюду в него будут стрелять, и пули поразят его прежде, чем он сумеет объясниться… А он всю жизнь хотел только одного: разделять с другими их незыблемые, установившиеся убеждения. Точку зрения господствующую, подавляющую. Саша завидовал своим соседям, страстно завидовал. Ему хотелось быть с ними, поддакивать им, проникнуться их духом, пойти еще дальше, перегнать их, оттеснить слабых, недостаточно убежденных, которые не на все готовы. Саша горел. Что, если постучаться к соседям? Он представил себе, как он сидит среди них, аплодирует… „Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…“ Он скажет им: „Чего вы ждете – надо вешать буржуев на фонарях!“ Но там с ними его племянница и племянник, они, наверное, уже предостерегли других: „Не доверяйте старому пентюху рядом с вами! Это наш дядя Саша, фашист! Русский еврей – верноподданный французской короны… Просто смех!“ Тень Сержа с распростертыми крыльями, как гигантская летучая мышь, заметалась над ним… Саша горел. Никогда и никуда не принимали его без обмана… Всегда находился кто-нибудь, кто предупреждал: „Остерегайтесь – он был в „Аксьон Франсез“… „Остерегайтесь – он еврей, его родители были отравлены газом!“ И всегда наступал день, когда отношение к нему внезапно менялось… При таких условиях он не мог принадлежать ни к какому кругу, ни к какой партии, и ему оставалось только идти к людям, которым наплевать на все и на всех. На нем было клеймо ренегата и предателя, в то время как он жаждет… нет, в то время как он жаждал верой и правдой служить тем, чья сила наполнила бы и его жилы и позволила бы ему считать себя царем творения… „Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…“ Почему он обязан считать себя евреем, когда они ему чужды, он знал только несколько челозек, которых встречал у родителей. Он не принадлежал к ним ни по культуре, ни по внешнему своему виду. Его мать высидела лебедя, он был гадким утенком, и тому подобное… „Гренада, Гренада, Гренада моя…“ Не хватало музыки. Саша был способен к музыке, он любил музыку, но родители обучали игре на фортепьяно Мишу, которая не могла отличить „На мосту в Авиньоне“ от „Брата Жака“… А может быть, он стал бы великим музыкантом – и тогда он был бы сам себе обществом и партией, ему не надо было бы иметь других убеждений, кроме музыкальных… Он был бы окружен поклонниками и поклонницами… Вместо этого страшного одиночества, когда все от него отшатываются… Но он им еще покажет, чего он стоит! Роман… Он вложил в этот роман всю свою жизнь… а от издателей – ни слова, хотя они давно могли бы собраться ответить… Как они шумят там, за стеной!… У Саши раскалывалась голова. Бред. Раз он никому не нужен, он сам найдет выход… Мысль, что все зависит теперь от мнения какого-то интеллигента, рецензента из издательства, была для него как нож острый… Ах, одиночество и вся эта белиберда, попытки выйти из одиночества, присоединиться к тому или к сему, вступить, примкнуть… все это уже отошло в прошлое, далеко, далеко… В эту ночь он всего лишь играл комедию. Все это было уже в прошлом, как тот день, когда его, шестилетнего, первый раз повели в театр, как первая женщина, первое столкновение с полицией на бульварах, как выкрики: «Францию – французам!…“ А теперь, когда ему уже знаком концентрационный лагерь, эсэсовцы, бордели, когда каждый божий день перед ним взвивается театральный занавес… Ах, в одиночестве была своя прелесть! За свою жизнь человек иногда меняется, как будто он родился заново. Теперь он только делал вид, что страдает, на самом деле он был рад своему одиночеству. Скорее бы только эти злодеи-издатели ему ответили… Голова у Саши раскалывалась.
– Мне пора домой, моя мать не ложится спать, пока я не вернусь. После смерти отца она стала очень нервна…
– Ну что ж, очень жаль…
– Но вы все-таки вымойте посуду… Не может же Алиса одна убирать за вами!
– Скорее… Натали, ты живешь в этом доме… Даниэль, ты что, считаешь – это ниже твоего достоинства?…
– Все-таки странно… У Гастона отец умер месяц тому назад, у Жанно – два месяца, а теперь у Пэпэ…
Звяканье посуды, ножей, вилок, они занялись там уборкой, наверное, теперь скоро разойдутся…
Грустный и задумчивый голос:
– Сколько пап потеряли…
Общий взрыв хохота… Ха-ха-ха-ха! Эти ребята прямо-таки возмутительно циничны!
– Но я не то хотел сказать! – протестовал голос…
– Да, да… Не огорчайся, Пэпэ!
– Ты просто поэт, у тебя так нечаянно получилось… Пэпэ, это же не имеет значения… Не вздумай плакать…
Саша задыхался от злости. Они смеялись, эти чудовища смеялись в то время, как он подыхает. Так же вот умер его сосед, тень его соседа… Светящийся циферблат показывал пять минут первого. Это возмутительно, так шуметь по ночам. Они, должно быть, ставили посуду в шкаф, который упирался в перегородку, – это было невыносимо – тук, тук, тук… Трах! Разбили что-то… Наверное, целый поднос!…