Пахуцкий какое-то мгновение смотрит на меня, потом слегка толкает выше локтя с нарочитой бодростью:
— Брось, Юрка! Война… На, лучше выпей, — подает мне трофейную, в суконном чехле, флягу.
— Спасибо, Макар, не хочется…
— Наверное, штабисты нас порадуют, — говорит Макар. — Ведь знамя бригады, должно быть, прихватили с собой вот эти немцы, — кивает на пленных, — которые побывали в штабе…
Я и сам об этом подумал.
Спрашиваю у лейтенанта Зыкина, где же знамя. Тот вскидывает на меня воспаленные, покрасневшие от недосыпания глаза.
— У этих, — указывает рукой на пленных, — знамени не было. Мы, когда обезоруживали их под мостом, обыскали каждого.
Да, плохи наши дела. Куда же, думаю, оно могло деваться? Думаю и о том, что Червякова не нашли нигде, и здесь нет. Наверное, остался где-то там, под пепелищем дома. Сгорел… Вместе со штабными бумагами… А Чопик? Где же Чопик? Ну, если бы он удачно драпанул из плена, то давно был бы среди нас. Выходит, где-то в кустах или в бурьяне догнала пуля. Эх, Петя, Петя, неспокойная душа…
Спрашиваю у того же лейтенанта Зыкина, не был ли среди них, ну тогда, ночью, Петя Чопик.
— Нет, не было, я его не видел, — отвечает.
Обращаюсь к другому, к третьему. Никто ничего не знает. Наконец отважился подойти к капитану Чухно.
Чухно идет, опустив голову, будто не он ведет этих пленных, а его ведут, идет сгорбившись, тяжело ступая, словно на его плечи свалили непосильный груз. Мне даже страшно к нему подступиться.
Какое-то время иду молча рядом с ним, он, как бы проснувшись, смотрит на меня вскользь.
— А, Стародуб, — махнул рукой и опустил глаза.
Что мог означать этот вялый взмах руки, я так и не понял. Возможно, это был жест-ответ на собственные мысли, что, мол, все пропало, а может быть, он имел в виду мою особу и после сказанного «А, Стародуб» должен был подумать: «Ни то ни се…» Минуту или больше я надеялся, что капитан что-то добавит, но напрасно. Вот тогда и отважился спросить у него о Чопике.
— Нет, Чопика среди пленных не было, — оживился Чухно. — Я бы не мог его не заметить. И в батальоне его нет? — скосил на меня глаза.
— Нет, — говорю, — ни среди погибших, ни среди живых…
Дотронувшись рукой до груди, капитан остановился, повел головой вдоль улицы. (Я подумал, что у него сердце закололо.) Потом, будто вспомнив что-то, рванул с места и побежал. Бежал немного согнувшись, выставив голову вперед, словно хотел ею кого-то протаранить. Обогнав колонну пленных, догнал группу наших автоматчиков и не остановился…
— Что ты ему такое сказал, что он помчался, как на стометровке? — поворачивается ко мне лейтенант Зыкин.
Пожимаю плечами.
Шагаем к штабу бригады. Вскоре догоняем Чухно. Он, подоткнув под ремень забрызганные полы шинели, копается своими длинными пальцами в дорожной грязи.
Пленные, поглядывая на него, о чем-то поговорили, обошли капитана и двинулись дальше. Штабисты — за пленными. А мы с лейтенантом Зыкиным остановились.
— Что вы потеряли, товарищ капитан? — вежливо поинтересовался лейтенант.
— Все, все потерял, что имел… Не потерял. Такое не теряют. Я спрятал вот здесь, напротив этой избы… Спрятал, а теперь не найду.
— Ну, если спрятали так, что не найдете, к тому же на улице, то считайте, что потеряли. — Зыкин озирается вокруг. — А что это такое — может быть, мы поможем вам?
— Все. Все — партбилет, удостоверение личности. Все! — с нескрываемой горечью, с отчаянием в голосе выкрикнул капитан.
— А я, — говорит лейтенант, — как только вывели нас в коридор, сразу же опустил комсомольский билет и удостоверение личности за пазуху. Под нижнюю рубашку. Когда ремень сняли, документы прямо сюда пролетели, — дотрагивается рукой до голенища. — Там достали бы их разве только после расстрела.
Мы разгребли с Зыкиным сапогами подозрительные бугорки, но ничего не нашли.
Со двора, что слева, послышалось глухое покашливание. Оглядываюсь. Стоит около порога дедуся в валенках, обклеенных понизу красной резиной вместо галош, в засаленной фуфайке. Посматривает на нашу работу.
— Дедушка, — говорю, — дайте нам, пожалуйста, грабельки. Нужно пробороновать немного улицу.
— Это еще зачем бороновать?
— Ну, нужно. Военная тайна…
— А… — поковылял за сарай.
— Как вы смели! — воскликнул Чухно. — Как вам не стыдно обращаться к нему?
— А почему? — пожимаю плечами. — Дед как дед.
— Это вы так считаете, близорукий вояка, «дед как дед». А то, что он из оккупированных, может, работал на нашего врага, вас не волнует!..
— Пустое, товарищ капитан… В оккупации побывали миллионы наших соотечественников, что же, им всем не верить?.. Вы же вот тоже побывали в плену, а вроде бы и не изменились…
Я сказал это спокойно, будто между прочим. Но Чухно даже покачнулся, как от страшного удара в челюсть. На какое-то мгновение окаменел, потом нашелся:
— Я же был не один — на глазах у всех, был четверть суток, это другое дело. — И, как бы убеждая себя, повторил еще раз, тише: — Это другое дело…
В это время дед принес небольшие железные грабли.
— Возьмите, — отдает мне.
— Спасибо. Уже не нужно, — говорю деду и не спеша двигаюсь с Иваном к штабу.
Просторное подворье штаба бригады заполнилось пленными.
— Ну и до черта же их, — удовлетворенно усмехается Губа. — Вдвое, а то и втрое больше, чем нас…
— Теперь они не страшны, — поправляет за плечами свой пулемет Макар Пахуцкий. — Вот если бы на час или два опоздали наши танки, тогда пришлось бы нам очень туго, было бы хуже некуда…
Обойдя штабной двор, шагаем кратчайшим путем к своему батальону.
Бойцы мнут, отряхивают шинели, около ручья моют соломенными пучками сапоги. Прихорашиваются.
— Вот и все, ребята, — говорю. — Конец нашему пребыванию в обороне, нашему ползанью по траншеям и кустарникам. Снова оседлаем танки — и вперед.
Я спрашиваю у минометчиков о Перепелице, не рассказывал ли он что-нибудь о Чопике.
— Ничего не рассказывал, — отвечает Бородин. — Да ему и говорить нельзя. Раздробило нижнюю челюсть, даже язык поранило. Гранатой угостили… Его еще утром с первой же машиной в госпиталь отправили.
— Жаль. — Пахуцкий чешет за ухом. — Жаль хлопца. А что касается языка, то уже совсем не по адресу, — лукаво посматривает на Губу.
Но тот притворяется, что не понимает намека, интересуется у Бородина — давно ли уже завтракали и давали ли по сто граммов…
О знамени молчим: каждый чувствует за собой вину и думает: что же будет с бригадой?
IX
Улицами и переулками села стекаются подразделения на площадь. Здесь, возле церковной ограды, под золотистыми кронами старых дубов стоят наши автомашины, дымит походная кухня, вызванивают ведра, котелки.
Готовимся к новому маршу. Но нас не выстраивают: нет еще минометчиков и пэтээровцев.
Подхожу к комсоргу, старшине Спиваку. Он сидит на фундаменте ограды, держа в руке толстую, сучковатую палку.
— Вооружился? — показываю глазами на палку.
— Ага.
— Ехал бы ты в армейский госпиталь хотя б на неделю. Быстрее бы зажило…
— Некогда. — И загадочно улыбается, посматривает мимо меня куда-то на улицу.
Оглядываюсь туда: на подворье бывшего старосты чернявая девушка — дочка хозяина — берет из колодца воду. Немного в стороне — беленькая, пышноволосая, покачивает в руке еще пустое ведро.
Хлева, что стоял рядом с колодцем, уже нет; чернеет только пожарище. Цинковая крыша на доме не блестит — серая от сажи, наежилась изодранным железом, зияет темными дырами пробоин.
— Чуть и дом не сгорел, да люди спасли, — как будто даже радуется комсорг. — Стрельба не утихает, а они так старались. «Э, — отвечают, — если бы не он, не этот староста, мы бы ни сыновей своих, ни дочерей не видели. Давно бы стонали на немецкой каторге…» Все в один голос утверждают, что этот хозяин защищал людей как мог. Но делал это разумно, хитро. Потому-то его немцы и не повесили, хоть и угрожали не раз…