Федор ЧЕШКО
ЛИХОЙ ХМЕЛЬ
Я нашел его в сиреневой аллее за реабилитационным корпусом, который наши институтские балбесы окрестили психохранилищем. Собственно, «нашел» – не вполне удачное слово: служба внутреннего контроля докладывает о местонахождении объекта номер один каждые полчаса.
Легкомысленно облаченный в адидасы и дырчатую тенниску, объект, полуразвалясь на скамейке, вдохновенно терзал клавиши крохотной записнушки. При моем приближении он дернулся было вскакивать и рапортовать по уставу, но я эту попытку оборвал изящно-небрежным мановением, присел рядом и, чуть обождав, спросил как можно более неказенным голосом:
– Ну, как настроение-то, Гагарин?
Ключевая фигура в развитии науки о прошлом, как и следовало ожидать, недоуменно захлопала телячьеватыми своими глазищами:
– Почему «Гагарин», господин полковник?
– Не знаешь? Эх, ты – а еще ракетно-лазерное окончил… Чему вас только учат теперь в ваших училищах!
– Нет, нам читали, – кинулся он на героическую защиту своей альма-матер. – На введении в специальность: первые шаги к созданию орбитальной группировки. Гагарин, Королев… Этот… Циолковский, кажется… Но при чем?..
– А при том, дружище, что Гагарин – это, пожалуй, единственная равная тебе по масштабу фигура за всю историю человечества, – наставительно сообщил я.
А про себя подумал, что станет ли этот вот номер первый ровней Гагарину, – то еще писано, как изъясняются наши остолопы, вилками по водке.
К превеликому сожалению, этот номер первый отнюдь не первый. Оба предыдущих сейчас в особой палате «психохранилища», и, по мнению спецкомиссии, у одного из них нет никаких шансов… да и у второго тоже. Так что Гагарин по большому счету здесь вообще ни при чем. Гагарину грозило всего-навсего взорваться или сгореть живьем, а тут… «Не дай мне бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума…» Впрочем, эскулапы клянутся, будто им уже все понятно, причина найдена, меры приняты, и этому, нынешнему, отобранному из полутора тысяч и успешно выдержавшему какие-то там спецсуперпроверки, уже будто бы ничего не грозит. Дай бог… Тут я украдкой зыркнул на ногти левой руки, украдкой же поскреб ими скамейку и трижды по трижды сплюнул через левый погон, маскируя это под приступ кашля. Принял, стало быть, меры. Остается надеяться, что меры, принятые эскулапами, не из того же ассортимента.
Некоторое время мы просидели молча. Одуряюще пахла разогретая солнцем сирень, ветерок безнадежно трепыхался в глянцевой жесткой листве столетних кустов, раскормленный идиот Семен Михайлович на полусогнутых крался к купающимся в пыли воробьям…
А кандидат в «первопроходцы истории», вопреки уставу, позволил себе забыть о существовании начальства (то бишь меня). Он опять скукожился над своей записнушкой, раздумчиво потянулся пальцами к клавиатуре, да так и закляк в нерешительности. Не поворачивая головы, только скосившись до отчетливого хруста в глазницах, я сумел разобрать там у него на индикаторе: «…И слушать, как прямой клинок… поет на молодецком взмахе…». А дальше уже просто откровенный маразм: «Пинок-венок-кивок-силок…» Рифму ищет. В такой день. Детский сад…
Тут он спохватился. Воровато глянул на меня (я, конечно же, превнимательно следил за эволюциями Семен-Михалыча), ткнул-таки пальцем в клавиатуру, и тетрадочный индикатор угас. Только как-то не подумалось мне, будто сие угасание является следствием уделитивания недорифмованного бредоподобия. Ну и хрен с ним.
И вдруг я сам себя удивил вопросом:
– Слушай, а почему ты согласился пойти в испытатели?
Ну вот ей-богу, не собирался я у него это спрашивать, потому что убивать время было совершенно некогда и мне, и, вообще-то, ему тоже, а вероятность получения честного ответа равнялась квадратному корню из минус единицы. Собираться-то я не собирался, но вот спросил (наверное, слишком уж думалось мне об этом) и, разумеется, ответ получил вполне предсказуемый. Номер первый титаническим усилием превозмог вполне естественное желание послать господина полковника туда… верней, на то, на что следовало бы послать за столь топорную попытку влезть в душу. Превозмог, значит, и завел скучный монолог про «никогда бы себе не простил, если б упустил шанс оказаться у самых истоков ТАКОГО дела».
Я изображал, будто слушаю и сопереживаю, а сам от нечего делать продолжал любоваться охотничьим пылом Семена Михайловича. Этот до мозолей заглаженный самоходный диванный валик уже подобрался к воробьям метра на четыре, и, от возбуждения неприлично вихляя хвостом, готовился кидаться в атаку. Тут, правда, в реабилитационном корпусе включили вижн, вдоль аллеи хлестнуло характерным ревом заходящих на штурмовку «самумов», грохотом рвущихся «землероек», и воробьи в панике брызнули прочь. Семен Михайлович проводил их разочарованным взглядом, кажется, даже вздохнул горестно. А зря. Голову наотрез даю: если этот мямля когда-нибудь сумеет-таки сцепиться с воробьем, тот ему наверняка вломит.
Увы, глядя на чуть не плачущего кота, я невольно фыркнул, и объект номер один, естественно, принял это мое ехидное фырканье на свой счет. Он словно бы поперхнулся недоговоренным, закраснелся, как барышня, и вдруг ляпнул:
– Господин полковник, разрешите… а вас самого не корежит от всего этого?
Неопределенный тычок оттопыренным большим пальцем куда-то через плечо явно имел целью объяснить мне, что именно должно бы меня корежить. И я (не без изрядного труда) сообразил-таки: речь идет о голосящем вижне. Тот продолжал щедро поливать аллею грохотом, прилязгивающим механическим ревом да натужными ударами взрывов, – передавали не то фильм какой-то, не то программу новостей.
Ответить я не успел. И хорошо – потому что вопросец оказался куда как непрост.
– А вот меня – корежит! – заявил парень с таким отчаянным вызовом, словно бы собрался доказывать нашей ученой братии прогрессивный вклад среднеазиатских деспотий в становление моральных общечеловеческих ценностей. – Ковровые бомбардировки, залповые системы корректировки рельефа местности, орбитальные «метлы»… лазеры загоризонтного поражения… теперь вот еще «землеройки» эти, от которых даже не закопаешься… Во что превратилась война?! Когда только-только появились дальнобойные винтовки и нарезные орудия, кое-кто начал сокрушаться: солдаты перестают видеть живого противника и оттого превращаются в бездушных убийц. А что же нам теперь говорить?! У нас теперь даже на мониторах не люди, не объекты, не техника – звезды-кляксочки! Совмещаем крестик с ноликом, давим клавир, и где-то за тридевять земель горный хребет превращается в Марианскую впадину… А мы… Во что мы превратились, господа о-фи-це-ры?!
Стыдно признаться, но я чуть не наорал на него. И не только потому, что он уж чересчур сгущал краски, и даже не потому, что эти излияния очень напоминали истерику. Стыдно, стыдно сказать, но меня заело другое.
«Мы… господа офицеры…».
Ах ты, щенок! Всего-то два месяца как погоны нацепил, войну только по вижну знаешь, а туда же: «Мы»!
Слава богу, хоть вслух это не прорвалось.
А кандидат в первопроходцы тем временем перешел ко второму акту – свистнул на помощь классиков:
– «…Люблю лихой хмель атаки и отблеск пожара на звонком клинке! Но не люблю я вертеть ручку котлетной машинки, и оттого мне скучно теперь…».
– Ты что, по сабельно-штыковой романтике сохнешь? – я успел взять себя в руки, и спросил это, как нужно было спросить, – не раздраженно, а с жалостным удивлением.
– «Романтика, молчи, горластая ощипанная птица!» – буркнул «номер один» (цитаты – они как стрельба длинными очередями: только начни). – А почему она должна все время молчать, господин полковник? Вот, посмотрите!
Пальцы его судорожно затыкались в клавиатуру, индикатор брызнул багряно-золотым лоском щитов, ясным серебром начищенной стали…
Насколько могу судить (а знания мои тут невеликие) это разворачивался для атаки византийский легион. Я вроде бы даже начал узнавать фильм, но картинка уже сменилась. Кони, в бешеном галопе подминающие пыльную степь, лазурь и золото выстеленных по ветру ментиков, праздничные сполохи на вскинутых к поднебесью клинках… И тут же новое: четкая пехотная шпалера, белоснежные мундиры, каски с орлами, каменно-суровые лица, ряд граненых штыков, безукоризненность которого лишь на краткий миг ломает себя, когда строй деловито и споро смыкается над упавшими…