…Что ж, коли явился, пришлось рассказывать — не ломаться же, ровно девка на смотринах!
Слушали внимательно, жадно (не то что разговоры, а даже чавканье стихло). Выслушав, заставили рассказывать снова, на этот раз то и дело перебивая вопросами. Особенно рьяно выспрашивали признанные медвежатники Путята и Ждан. Не просто так выспрашивали — с подначками да с подковырками. В конце концов они, напрочь позабыв о Мечниковом присутствии, заспорили меж собою, причем у обоих спорщиков выходило, будто Кудеслав по неумелости да по вздорной своей привычке к негодному на охоте оружию сделал все не так, а надо было бы… Вот кабы кто из опытных, настоящих… Ждан, к примеру… Или Путята… А Мечнику просто повезло; пускай вон Лисовину в землю поклонится за даренное вместе с рогатиной охотничье счастье…
Правда, сам Лисовин так не думал — он напомнил спорщикам о Гордее. Но те в такой раж вошли, что лишь отмахнулись: у Белоконя-де с лесом мир; волхв и сыну охотницкой воли не давал, испортил его, вот и поплатился.
Кудеслав в перебранку не вмешивался. Можно было бы, конечно, много чего сказать. Хоть про Белоконев мир с чащей-матушкой: хранильник частенько говаривал, что волки тоже с лесом в мире живут, однако же не травкой да ягодами питаются! Белоконь и сам охоту любил (правда, не во всякое время и не на любого зверя), и сынам никогда не препятствовал. Он только «нечестной» охоты не признавал, какой без человека в лесу не бывает: силки, давилки всяческие, или чтобы с собаками… Так что зря мужики Гордея хулят.
— Зря вы, мужики, Гордея хулите, — обрывая спор, вдруг трескуче хлопнул ладонями по столу Яромир (ну будто чародейством каким вызнал Кудеславовы мысли). — Он на своем веку медведей добыл как бы не больше вашего. А уж коли вы сами речь завели про то, кто кому должен кланяться, скажу так: поклониться бы вам Белоконю — за то, что не вас позвал. А ты, — это уже Кудеславу, — зла на них не держи. Их болтовня — то тебе лишняя честь. Так легко совладал с шатуном, что даже эти вот не способны уразуметь, насколько было бы тяжко свершить такое кому другому…
Яромир примолк, обвел собравшихся тяжким взглядом и вдруг рявкнул:
— Эй, бабы! Кто-нибудь!
И через миг, когда с женской половины прибежала его жена, сказал усмешливо:
— Хмельное долой со стола! Велимиру да Кудеславу оставь по ковшику, прочее же — долой! А то кое-кто, похоже, лишку хватил — уже и на Белоконя потявкивают!
За столом вмиг стало тихо. Дождавшись, пока женщина унесет горшок с пьянящим медвяным зельем, Яромир поднялся во весь свой немалый рост. Кое-кому из сидящих примерещилось, будто старейшина обмакнулся макушкой в темень, копящуюся под высокой кровлей, — вне досягаемости для трепетного желтого света расставленных по столу масляных плошек и воткнутых в настенные держаки лучин.
— Не хватит ли нам, старики, попусту языки мозолить? — сдержанно, однако весьма внушительно прогудел Яромир. — Разве мы для того собрались, чтоб бражничать да тешить себя суесловием? Или есть кому, кроме нас, озаботиться о судьбе нашего роду-племени?
Он медленно опустился на скамью, снова обвел испытующим взглядом притихших гостей. Выслушали с должным вниманием, почтительно; иные отворачивались, виновато прятали глаза… А ведь почитай что все сидящие за столом старше Яромира; многие из них гораздо старше его, и уж двое-то старше почти невообразимо.
Впрочем, именно эти двое отлично от прочих восприняли Яромировы слова. Белоконь задумчиво кивал, не то соглашаясь со старейшиной, не то в ответ на какие-то собственные свои размышления. А Зван… Леший его разберет, столетнего ведуна-кователя. Сидел прямо, будто дротик сглотнул; безотрывно смотрел перед собой (не на родового главу, а как бы сквозь него стенку рассматривал)… Лишь изредка Огнелюб чуть склонял голову, прислушиваясь к негромкому говорку Шалая, и еще реже едва заметно кривил продымленные усы в короткой усмешке — видать, углежог нашептывал забавное.
Не схожие ни обличьем, ни статью, Зван и углежог гляделись родными братьями. Одинаково черненные неотмываемой сажей лица, одинаково траченная копотью седина, одинаково коротко подстриженные бороды и усы (верно, чтоб не подпалить ненароком)… Даже головы обоих были перехвачены не по-людски одинаково: у других шнурочки да ремешочки, чтоб только глаза волосами не занавешивались, у этих же — широкие полосы толстой сыромятины почти полностью прикрывают собою лбы. За работой такое понятно: от жара, от нечаянной искры волосы могут вспыхнуть. Но ведь то за работой, а тут… Похоже, будто Зван да Шалай просто-напросто кичатся принадлежностью к ремеслу, выставляя ее напоказ. Все равно как если бы Велимир заявился сюда с рогатиной или вон Божен-бобролов — с петлями-душилками. Недостойно как-то. Впрочем, старость горазда на ребяческие причуды. Да, в чем-то схожи Зван с углежогом, а в чем-то и нет. Шалай из себя медведем медведь; Огнелюб же напоминает хищную птицу. И ростом Зван только чуть выше Шалаева плеча, и в кости вроде как хлипче; но сойдись они, к примеру, на поясах — еще неизвестно, чей будет верх, хоть староста кузнечной слободы куда богаче годами.
Кудеславу вдруг стало жутко. Он поймал себя на том, что старательно занимает мысли чем угодно, кроме одного: на какую такую важную беседу собрал Яромир родовую старшину? Почему Зван не счел возможным прислать вместо себя кого-нибудь из подручных, как делал почти всегда? Нет, об этом не думалось. Словно бы разум, боясь помешать бдительности чувств, намеренно уходил от главного — так всегда случалось в мгновения неотвратимой опасности. Значит, и сейчас?.. На ковш с медовухой даже глянуть не хочется, хотя вот он, только рукой шевельни. Правда, разок пришлось-таки обмакнуть усы (чтоб Яромир не вообразил, будто гость брезгует угощением), так от одного запаха чуть не вывернуло. И подобное тоже не однажды случалось уже с Мечником, который при всем хорошем отнюдь не брезговал хмельным. После того дня, когда погиб урман-побратим, Кудеславова душа иногда отказывалась принимать пьяное зелье. И каждый раз вскоре после такого невольного воздержания Мечнику приходилось оборонять свою или чужую жизнь. Так что, и нынче придется? Здесь? От кого?!
И снова пришлось Кудеславу почувствовать, что размышления об опасности — наиподлейший враг. Вроде бы близко сидел Яромир, а наклонился и того ближе (не к Мечнику, конечно, — к волхву); вроде бы старейшина и не шибко озабочивался сдерживать рыкающий свой голос… Однако же из его слов Кудеслав расслышал лишь половину, хоть заговорил Яромир, похоже, о том, что вдруг взволновало молодшего из гостей.
— …позднее… кое-кто… дремать — Глуздырь вон… не пора ли?
Белоконь, чуть приоткрыв глаза, медленно покачал головой:
— Покуда еще не пора. Подожди. Скоро.
Яромир хмыкнул, отодвинулся на прежнее место и, перехватив взгляд не успевшего отвернуться Мечника, ухмыльнулся:
— Чего смотришь? Пей да ешь. Аль не по тебе угощение?
Пришлось вновь превозмочь себя да окунуть губы в хмельную мутную желтизну. Отставив ковш, Кудеслав вытер ладонью усы и спросил по-прежнему глядящего на него Яромира:
— Ты зачем звал-то?
— Узнаешь, — буркнул старейшина и вдруг расплылся в благодушной улыбке: — Ты пей, пей в охотку, мои давешние слова в уме не держи. Это вон старикам (да и то не всем!) два-три ковша — будто поленом по темечку; а тебе небось, чтоб осоловеть, и кадушки мало! — Он навалился на стол, приблизив лицо к Мечнику, подмигнул: — Так, говоришь, хороши приильменские бабы? А?
Он захохотал (от этого веселья едва не погасли плошки) и откинулся на прежнее место, любуясь Кудеславовой растерянностью.
— Белоконь мне уж рассказал про ваши с ним дела, — отсмеявшись, продолжил старейшина. — Не по-людски как-то выходит, но обижать отказом ни его, ни тебя я не хочу. Отпущу. Сводишь челны с общинным товаром на вешнее Торжище — и отпущу. Только гляди: помни, чей ты есть, от роду-племени не отрывайся. Понял?
— Лишь бы род сам меня не оторвал, — буркнул Мечник, сумрачно глядя в стол.