— Я не умею писать пьесы, — ответила я. Правда, всегда считалась мастером капустников, а в школе писала какую-то любовную похабель, и даже ставила её, естественно, играя одну из главных ролей.
— А чего там уметь? — удивился Остер. — Сними Шекспира с полки, посмотри, как он это делает. Справа — кто говорит, слева — что говорит.
Это был самый полезный совет создателя «Вредных советов». То ли Чехов в моей комнате слишком страстно объяснялся Лике Мизиновой в любви, то ли Остер — гениальный провидец, но за ночь я написала пьесу, с которой поступила в Литературный институт. И по-моему, до сих пор лучшее, что я умею делать в этой жизни, — это писать пьесы.
Однако поступление было впереди, а в настоящий момент был кризис жанра. От философского факультета воротило, от Союза писателей тошнило. Литературный институт представлялся спасением целостности личности, но там не ждали. Идея бросить философский пришла нам с Зарой в голову примерно одновременно. Она тоже мучилась и хотела заниматься живописью.
Однажды, после очередного веселья я, Зара и Наташа по кличке Ёка в честь жены Джона Леннона ввалились в пустую квартиру Зариного дяди. Настроение было самое неистовое, мы включили музыку и долго плясали, распаляясь как профессиональные ведьмы. Потом сварили чайник глинтвейна, напились, расчертили ватман и начали гонять по нему блюдце. Это было моё первое и последнее участие в спиритическом сеансе. Сначала было страшно, свечка рисовала настенные кошмары, а ветер завывал в никогда не растапливаемом камине. Блюдце складно поехало по буквам, и если первые пять минут мы обвиняли друг друга в манипуляции пальцами, то потом начали вникать.
Мы фамильярно вызвали дух Марины Цветаевой. Блюдце написало: «Я здесь». Для важности задали пару вопросов, ответы на которые из всех присутствующих могла дать только я, рывшаяся в бумагах Литературного музея, и сама Марина Ивановна. Ответы устроили. Начали расспрашивать по делу и получили немедленное указание бросить философский факультет и гарантии поступления мне — в Литературный институт, Зарке — в Ереванский художественный институт. Ёка собиралась поступать в Суриковский, она неплохо рисовала, и у папы, полковника КГБ, там была договорённость. Дух Марины Цветаевой сказал, что она никогда не будет учиться в Суриковском. На вопросы о личной жизни было сказано, что выйду замуж за человека по имени Андрей через два… Дня, месяца, года, брака? Осталось загадкой. Дух закапризничал, и буквы перестали складываться в слова.
Понятно, что на следующий день мы с Зарой пошли в учебную часть забирать документы. Тётенька была ошарашена и долго отговаривала, объясняя, как высок конкурс и как велик статус. Мы снисходительно улыбались. Многие до сих пор считают, что нас за что-то тайное выгнали, а остальное мы наврали, потому что тогда люди не бросались университетом. Матушка моя, естественно, была в шоке, но объяснять про отвращение к идеологическому факультету и доверие духу Марины Цветаевой я считала излишним. Кстати, Ёка действительно так никогда и не поступила в Суриковский.
По поводу Андрея никаких соображений не появилось до сих пор. Первого мужа звали Александр, второго зовут Олег. Для укрепления авторитета Марины Цветаевой в междубрачный период я составила коллекцию из Андреев, однако сердце ни разу не дрогнуло.
Это был красивый жест с философским. Оценить его могло не много народу. Мы с Заркой кайфовали, но было понятно, что это подведение некой черты… Что Зарка уедет в Ереван, что больше никогда в жизни ни вместе, ни по отдельности мы не переживём такого лихого веселья, такой трогательной дружбы, такого несказанного ощущения полноты бытия.
После ухода с философского меня обвиняли в дурости и непрактичности. Но я делала это не из желания эпатировать кого-либо, а потому что ещё в юности начиталась книжек по дзен-буддизму и понимала, что жизненный путь удаётся или не удаётся не потому, что один делает всё правильно, а другой — всё неправильно, а потому, что один слышит свою судьбу, а другой затыкает уши и пытается её обмануть. Как шутили на философском факультете, «никогда нельзя бороться с самим собой. Силы слишком не равны».
(Дзен-буддизм — несмотря на то, что я была изо всех сил пишущим и изо всех сил говорящим существом — я понимала как внеязыковой опыт получения знаний о мире. Мне было очень понятно то, о чём Налимов писал: «Человек в каком-то глубоком смысле думает всем телом».)
Итак, я попрощалась с университетом. Через две недели Зара сложила чемоданы, и мы последний раз на пару слонялись по местам боевой славы. Сели за столик в кафе «Аромат», где собирались хиппи и музыкально-театральные студенты, и к нам подсел очень красивый молодой человек. Было понятно, что подсел ко мне, но никак не решится познакомиться.
— У вас такой вид, как будто вас каждый день сжигают на костре, — сказала я иронично, но не настолько, чтоб погасить его интерес.
— Меня действительно каждый день сжигают на костре. Я учусь в Гнесинском училище на отделении музыкальной комедии сразу на двух курсах, — ответил он.
Дальше был дежурный набор слов, якобы неохотное давание телефона и небрежное прощание. Когда мы с Заркой остались одни, она сказала:
— Ну, вот, я уеду, а ты выйдешь замуж за этого провинциального типа, нарожаешь кучу детей. И всё. И больше ничего хорошего в твоей жизни не будет.
— Я? За этого? Ты с ума сошла? — удивилась я.
— Вот увидишь. Я всё про тебя знаю, — сказала Зарка и улетела в Ереван.
Вокруг меня в этот момент было по крайней мере три внятных мальчика, подробно и настойчиво зовущих замуж. Но мне было девятнадцать, и матримониал не манил. И ни одной секунды не грела мысль о браке с московским мальчиком, заласканным мамой и бабушкой. У меня перед глазами был собственный брат, принимающий решения по маминой подсказке, и семью я представляла себе как изнурительную круглосуточную работу бабы вокруг комплексов распущенного мужичонки.
Однако через неделю мы потащили заявление в загс. Этому предшествовал стремительный роман с полным набором музкомедийных мизансцен: Саша показывал, как за два часа может сшить идеальные брюки из бархатного занавеса, сыграть «Лунную сонату», починить любой предмет, отжаться сто раз, спеть арию по-итальянски, неся при этом возлюбленную на руках по ночному Арбату и т. д. В один прекрасный момент мы поняли: надо что-то решать, и стали бросать монетку. Монетка ответила, что нам надо жениться. И думаю, мы оба даже теперь к ней не в претензии. Поскольку, как говорил классик: «Брак — это не ад и не рай, а чистилище».
Глава 10. ДЕД ГАВРИЛ, БАБКА НАТАЛЬЯ
При всём моём московском снобизме самые серьёзные романтические истории у меня случались с провинциалами. Я энергетически ощущала их другими, иными настолько сильно, что даже пыталась подвести под это астрологию и гумилёвскую теорию пассионарности. Думаю, всё проще: в Москве обращали на себя внимание лишь самые яркие из провинциалов, сдавшие неоднократный тест на волю и мужество, экстерьер и интеллект. Плюс семейный сценарий, героем которого всегда оказывался пришедший издалека и сделавший себя сам мужчина.
Я никогда не видела родителей своего отца, деда — Гаврила Семёновича Гаврилина и бабушку — Наталью Николаевну Зайцеву. Половина проблем нашей семьи, — это проблема семейных тайн. Только после двадцати я узнала, что у отца была первая жена, а у меня — сводный брат, трагически погибший в возрасте семи лет. Естественно, родные отца, поддерживая дружбу с первой женой (кстати, детдомовкой), не могли столь же страстно любить вторую, очень молодую, амбициозную жену.
Лет в тридцать пять я добралась до автобиографии деда Гаврила, толстенной амбарной книги, которую мой отец принёс после смерти деда и поклялся издать, но не смог. Перед вами малая её часть.
Родился я 1888 года 26 марта по старому стилю, по новому 8 апреля.
Дед не любил мою мать, поэтому отправил нашу семью начинать новую жизнь, оделив частью двора, половиной риги, двумя овцами и плохоньким теленком. К этому моменту нас было пять ребятишек, да мама опять в положении. Пока отец строил новый дом, в старом жили вместе. Они обедали как богатые, а нам мама покупала куски хлеба, которые собирали нищие у церкви, а потом распродавали. Особенно плохо было мне — младший из братьев, я видел от них много обиды. До школы обуться и одеться мне было не во что. Выходя на улицу, обувал и надевал что-то со старших. Уберусь как чучело и стою около дома, а ребята постарше дразнят меня.