КУХНЯ
В нашей кухне — три котла емкостью примерно в 50 ведер каждый. Приволокли из склада со двора десять мешков картошки. Вывалили на пол. Картофель с землей, много гнили, проросший. "Чисть!" — "У меня нет ножа." "Найди!" Вокруг кучи на корточках уселись двенадцать человек. — "Куда чищеный?" — "Да все туда же". — "Вали на пол в кучу." Кашевар сидит вверху на обмуровке котлов, как на троне, попыхивает трубочкой и командует нами. Ему на верху тепло. А по полу внизу от двери мороз. Сок картофельный объедает руки. Пальцы леденеют. Медленно растет рядом с грязной — горка тоже грязной чищенной картошки. — "Мой картошку!" — "В чем?" — "Не видишь, бадья." — "Да в ней помои." — "Вылей." От помойной бадьи пахнет сладковатой тошнотой, сколько ее ни окатывай под краном. Вымыли. Вали в котел! Кати тары с рыбой! Прикатили. Кашевар сходит с трона и вышибает днище у бочки. Захватил рыбешку за осклизлую голову, хотел поднять, понюхать. Голова рыбки оторвалась. Кашевар злобно плюнул в бочку: — "Ну и рыбу ставят…" — "Разь можно в пищу плевать?" — "Хуже не будет, хоть… в нее. Вали в котел." — "Мыть не надо?" — "Мы-ыть!? Одни кости останутся!" Лук: "Перьев не снимай". Перец целый мешок стручкового перца. Поравняли по котлам. — "Крупу сюда на помост клади." Сделано. — "Носи дров." — "Наливай воды в котлы." — "Мети пол." "Посыпь пол песком." — "Ступай спать." Идем в роту. Три часа ночи. Через час разбудят полы мыть: "Двенадцатая, вставай!"
РОТА И ОБОЗ
Навстречу роте крестьянский обоз. На первом возу молодица — в новеньком полушубке, в ярком платке. — "Сворачивай. Не видишь, рота идет?" — "Сам сворачивай. Военный обоз идет". И не смотрит. Воз прямо на солдат. — "Прими влево, ребята, — реквизованный овес везут." Принимаем в сторону. На увязанных возах — мальчишки, бабы, старики. — "Дед, какого года?" — "А я забыл." — "Вспоминай, скоро и тебе итти."
Вторник. Посылка из Москвы: серая ртутная мазь против вшей, немного сахару, конфекты и печенье. Ко вшам я уже привык. А конфекты — это хорошо.
Перец. Каждую бабу на улице взором оглаживаешь. В теле ощущение легкости. И памяти нет о том, что — песок и надо бы пить щелочную воду.
Кусок черного хлеба с солью, жиденький чай с куском сахару в день, две ложки "горяченького супчику", ложка каши. С сахаром беда: никак не могу ввести себя в норму шесть золотников. Впрочем, Фурсов утешает: "для вас сахар будет."
На прицельной рамке цифры — а солдаты сплошь неграмотны… Я принимал слова солдат о русской винтовке за их мнение, вынесенное из опыта. Оказывается из словесности. Любого сряду «старого» солдата спросить: "Ну, а как наша винтовка, хороша?" — Отвечают слово в слово: "У нас отличное ружье. Оно бьет метко на далекие расстояния и заряжается скоро, а потому из него можно и стрелять скоро". Но что нас стрельбе не научат, в этом у меня не остается более сомнений. Тиров нет, не хватает, а водить на стрельбище за город — взад и вперед шесть часов. Нет, казарма ничему, кроме отдания чести, не научит. Тренировка, только тренировка.
Кавокин за эту войну трижды ранен, а "немца и знати не было." Какая-ж прицельная стрельба? А на близкие расстояния — эта война воскресила гренадеров. При наступлении «волной» винтовка на ремне, а в руке граната. Винтовка есть не что иное, как штык на палке. Метать гранаты нас не учат. А, ведь, разве один из ста тысяч солдат занимался метанием в каком-нибудь спортивном кружке. Да и то едва ли. В детстве камешки бросали. Армия должна уподобиться Давиду в борьбе с Голиафом. Нам это оружие только показали, для ознакомления. Да и метать холостую гранату, не видя эффекта — это все равно, если бы стрелка учить выстрелами из холостых патронов.
Миллионы людей оторваны и их вооружат винтовкой, как будто мы собираемся вести партизанскую войну. Так оно, повидимому, и будет.
Русская армия и наступает по бабьи, чтобы отступить. Мы до сей поры только «поддавали» немцам. Это не наступление, а контрэктация.
Бывало смотришь на конькобежца или лыжника: как он не замерзнет, если мне и в шубе холодно. Но какая это прелесть! Шинелишка старая, потертая, видимо была в боях — дыры хорошо заштопаны. Поверх белья шерстяная фуфайка. Ноги обернуты в газетную бумагу и толстую портянку. И все тело радостно дышет. Вероятно, все тело — такое ж пунцовое, как лица. Но надо все время двигаться. Прекрасно, если скомандуют погреться: "Бегом марш". — "Я вам покажу, серые черти. Взвод, стой. Стоять вольно". Другие маршируют, фехтуют, бегают. Мы стоим. Тело стынет, и кажешься себе одетым в сухую рыбью чешую…
Россия начинала войну, смотрясь в зеркало. Даже летом и осенью 1915 г., когда дело было уже довольно ясно, мы все еще любовались собой, своим порывом, своим напряжением. Восхищение Нарцисса. И казнь будет та же, которой был обречен Нарцисс. Армия поглотила все образованные силы страны. Но как мало разума! Что они внесли в армию? Когда мы маемся на плацу, прапорщики в лихо заломленных папахах гуляют стаей, видимо, скучая. В казарме мы офицеров не видим. Впрочем, ведь, пошел уж второй сорт. Лучшие кадры прапорщиков выбиты. Через школы проходят люди полуобразованные, без всякого жизненного опыта, юнцы… Они добросовестно исполнят свою обязанность: поведут ничему не обученных людей в бой и сами будут убиты в первую голову.
Ничего не выдумано. А если выдумано, то почему от нас держат в секрете? Бежишь, как идиот, орешь «ура» и колешь соломенного немца на колесиках.
ПАЦИФИСТ
— "Что не поешь?" — "Я эти песни петь не могу — дьявола тешить." — "А какие же?" — "А вот какие…" И он запел баптистский романс Христу. Именно романс, потому что они по женски как то влюблены в Христа, или его самого трактуют, как даму сердца. — "Замолчи!" — "Молчать я буду, а беса тешить не хочу".
На словесности. — "Что такое присяга?" — "Я на этот вопрос отвечать не могу." — "Почему не можешь?" — "Потому что мой господь запретил мне клятву".
Учитель опешил. Неловкое молчание. Я обращаюсь к Щенкову: — "Он вас и не заставляет присягать, а только сказать, что такое присяга." — "На этот вопрос я отвечать не буду. Хоть жгите меня". Учитель отправился за подпрапорщиком Клюйковым (контр-разведка). Мы, сидя на нарах, с любопытством ждем, что будет. Приходит Клюйков. — "Который?" — "Вот этот." Посмотрел на него, прищурясь: — "Не принуждайте его. Они все делают, только присяги не дают и ружья в руки не берут". И ушел. Тем пока дело и ограничилось. Щенков приосанился, а товарищ Прудников ему с упреком сердечным: "Что ты во Христа веруешь, это ладно, а вот, что других в свою веру сбиваешь, это уж с твоей стороны довольно некрасиво". Щенков торговал на Сухаревке вязаными изделиями. Вот его и спрашивают: — "Ну, а как, если гнилые перчатки, а покупатель спрашивает прочны ли? Ты как ему отвечаешь?" — "А так отвечаю: смотрите сами, какие, я их не вязал, не знаю!" — "Так значит и сам ты, когда товар берешь, не вникаешь гнилые иль как." — "Вникаю!" — "Вот то-то и есть".
Кой-кто однако-ж к Щенкову приклеился. И слышу разговор вполне разумный. Щенков спрашивает: — "За добровольную сдачу в плен, что полагается?" — "Смертная казнь." — "А ты знаешь, сколько у нас добровольно в плен попало наших?" — "Сколь?" — "Три миллиона человек." — "Ай-яй: " — "Три миллиона надо повесить. А знаешь сколько палач с головы берет? Двести рублей. Одним палачам надо заплатить шестьсот миллионов рублей. Да веревки, да то, да се". "Здорово…" Щенков говорит неутомимо. И в казарме и на плацу, как только дадут оправиться. Вечером укладывается спать и все говорит и говорит, пока на него не заорет взводный: — "Щенков, замолчи! Надоел, сукин сын. Бубнит, как муха." Щенков смолкает на короткое время, а потом в темноте раскрывает евангелие и громким шопотом начинает читать. Евангелие он знает наизусть. Говорят, что его «уберут» в санитары.